Юлий Айхенвальд - Сергей Аксаков
Таких страниц не напишешь без дарования и без миросозерцания. Правда, сам Аксаков оживление своих стариков объяснял только «могучей силой письма и печати»; но эти простодушные слова, вплетая новый полевой цветок в его моральный венец, конечно, не могут быть приняты всерьез. Большой эпический талант нужен был Гомеру русской старины, для того чтобы приковать внимание молодых поколений к страницам своего неторопливого, спокойного рассказа, для того чтобы своей родною хроникой заинтересовать других, чужих. И нужны были для этого еще и доверчивое, ничем не смущенное, безмятежное воззрение на мир и людей, кристальная ясность и великая наивность духа, которая позволила бы прежде всего заметить, увидеть то малое и милое, что описал Аксаков и что существует лишь постольку, поскольку на него обращают внимание. Для того чтобы так говорить о человеческом, как говорит Аксаков, надо самому быть человеком с гостеприимной, радушной и ласковой душой, всегда готовой понять и простить. От прикосновения той нравственной чистоты, какую олицетворял собою наш бытописатель, все то, о чем он рассказывает, само становится чистым; от его прикосновения все люди делаются лучше.
«Мы, другие» потеряли вкус к этому существованию ради существования, к этой веренице дней, к этой стильной жизни, которую делит на ровные части маятник старинных часов. Но и нас тихо, нежно и тепло обнимают эти воспоминания, и для нас ласково шелестят эти невыдуманные страницы, посвященные семейному укладу, мирной радости бытия. И так больно делается ощущение жизни, которая жила, которая была; все умерли: и сам рассказчик, и те, о ком он рассказал, – все умерли, не только дед и мать, но и «милая моя сестрица», которая на наших глазах играла с братом в чурочки и куклы… Бесконечно грустное сознание преходимости всего родного и близкого, всего человеческого сжимает ваше сердце, и не только о себе говорит Аксаков: «Знойное лето, роскошные бессонные ночи, берега Бугуруслана, обросшие зелеными кустами, из которых со всех сторон неслись соловьиные песни… я помню замирание молодого сердца и сладкую безотчетную грусть, за которую отдал бы теперь весь остаток угасающей жизни».
Да, хотя «Семейная хроника» и приводит к мысли, что жизнь одинакова, что она в сущности неподвижна, что все это, бывшее так давно, осталось как было и настоящее похоже на прошлое, – тем не менее именно из книги Аксакова особенно можно видеть, как проходят если не факты, не вещи, то наши впечатления от них. Он долго жил, этот старый питомец родного дома, сын усадьбы, и усадьба сохранялась все время, пока он жил; но уже никогда не подъезжал он к ней с таким настроением, как в детские годы, после гимназии, где он так страдал, где через впечатлительное сердце мальчика прошло тяжкое столкновение казенного и частного, государства и семьи, директора и матери.
«Не берусь передать, что чувствовало мое сердце, когда я увидел милое мое Аксакове! Нет слов на языке человеческом для выражения таких чувств… Во все течение моей жизни я продолжал испытывать, приближаясь к Аксакову, подобные ощущения; но два года тому назад, после двенадцатилетнего отсутствия, также довольно рано, подъезжал я к тому же Аксакову; сильно билось мое сердце от ожидания, я надеялся прежних радостных волнений. Я вызвал милое прошедшее, и рой воспоминаний окружил меня… но не весело, а болезненно, мучительно подействовали они на мою душу, и мне стало невыразимо тяжело и грустно. Подобно волшебнику, который, вызвав духов, не умел с ними сладить и не знает, куда от них деваться, – не знал я, как прогнать мои воспоминания, как успокоить нерадостное волнение. Старые мехи не выдерживают молодого вина, и старое сердце не выносит молодых чувств… но тогда, Боже мой, что было тогда!»…
В образе жизни Аксаковых-стариков было что-то звериное, стихийно-материальное, – и вот народился охотник, любитель зверя и насильник над ним. Ибо в охоте странно соединяется любовь к природе и борьба с нею; это – любовная война с живым, с живыми существами, их убиение без ненависти. Охотник еще помнит свою близость к природе, свое исконное тожество с нею. Черноземный Немврод, кроткий убийца, Аксаков страстно полюбил ее – и всю свою жизнь вносил в нее смерть; еще в ту пору, когда он ловил бабочек, эти «порхающие цветки», он слился с природой в любви и в убийстве.
Он наивен в своей жестокости, не замечает ее и так просто говорит: «На это, пожалуй, всякий посмотрит с удовольствием», т. е. на то, как ястреб клюет перепелку и лакомится ее оторванной головкой. Или он «попросил отца застрелить уточку». «Окровавленные, бьющиеся птички не возбуждают в нем никакого сострадания»; но зато смерть дерева, гибель природы, охотнику не подвластной, он не может равнодушно видеть и описывает ее участливо. «Без всяких преувеличений и фраз можно сказать, что ружье – молния и гром в руках охотника и, на определенном расстоянии, делает его владыкой жизни и смерти всех живущих тварей». И он пользуется своим владычеством. Ему «весело прекратить быстрый бег зайца метким выстрелом, от которого колесом завертится русак с разбега и потом растянется на снегу». Весною прилетит из дальних стран юное, трепетное поколение, но его поджидает с молнией и громом в руках Сергей Аксаков, и прилетит все это живое для того, чтобы быть убитым. «Пролетная птица торопится без памяти, спешит без оглядки к своей цели, к местам обетованным, где надобно ей приняться за дело – вить гнезда и выводить детей», но Аксаков не позволит ей делать этого, Аксаков ее убьет.
Обстоятельный, неповерхностный знаток природы, проникнувший в ее интимную жизнь, и в то же время ласковый убийца ее живых тварей, он не изыскан в своей детской привязанности к ней; он не брезгает черной работой ее материальных сил. Верному сердцу его близка она вся и всегда, не только в красивом наряде, но и замарашкой. Ему дорога не только поэзия, но и проза природы. Он не «природы праздный соглядатай», как Фет, а ее деятельный соучастник. Аксаков так доверяет ей, что не может себе представить, чтобы она была неэстетична. Да и не нашей условной эстетике меряться с нею, разбирать, что в ней хорошо и что – нет. Практический натуралист, он вовсе не нисходит к природе, любит ее, но почти не любуется ею, – совсем не нужно ему, чтобы она была красива, как не нужно, чтобы красива была мать. Поэтому в изображении весны он ничего не скроет, не утаит, не забудет сказать, что «обтаяли и свежие навозные кучи», что «зачернели проталины, как грязные пятна на белой скатерти».
Сотрудник природы, он разделяет все ее праздники, все торжественные дни, ее пиры и скорби. Он с нею обращается бережно и по-родственному; отрадно ему быть членом ее великой семьи, переживать с нею всю ее жизнь, и, когда пойдет река, освобожденная весною, забьется и затрепещет его собственное сердце. «Около полугода река как будто не существовала: она была продолжением снежных сугробов и дорог. По реке ходили, ездили, скакали, как по сухому месту, и почти забыли про ее существование, и вдруг – широкая полоса этого твердого, неподвижного, снежного пространства пошевелилась, откололась и пошла, и пошла». Какая радость!
И если описание выходит у него красиво, торжественно, то как будто сам описатель здесь ни при чем. Аксаков так не любит пустых эффектов, так щепетильно-точен, трезв и правдив в своем художественном воспроизведении природы, что боится, как бы нечаянно не оговорить ее, не ошибиться в какой-нибудь детали, касающейся кулика или плотицы. Он тщательно собирает раньше все свои «осведомления», а потом уже повествует; так что, если бы сама природа была заинтересована в том, чтобы ее описали и рассказали, она не избрала бы для этого ничьих других уст, кроме Аксакова, – лишь тогда была бы она спокойна, что никаких искажений не произойдет. К тому же собственно о том впечатлении, какое производит на него природа, он по большей части целомудренно умалчивает, – Аксакову не до того: он озабочен тем, чтобы верно описать ее: дело не в нем, а в ней. Впрочем, не всегда наш честный и добросовестный пейзажист может удержаться на этой высоте стыдливой уединенности, и он знает, он говорит о том, что природа существует не только сама по себе и для себя, что при зрелище ее «улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды»:
Есть, однако, примиритель,Вечно юный и живой,Чудотворец и целитель, —Ухожу к нему порой.Ухожу я в мир природы,В мир спокойствия, свободы,В царство рыб и куликов,На свои родные воды,На простор степных лугов,В тень прохладную лесовИ… в свои младые годы.
Природа успокаивает, лечит его, навевает на него минуты «благодатные и светлые», – подобно тому как никто, по его словам, ни старый, ни малый, не пройдет мимо реки или пруда, не поглядев, как гуляет «вольная рыба», – и в эти минуты каждый забудет свою трудовую и трудную жизнь. «Душа превращается, как будто, тогда в глубокое, невозмутимо-тихое, прозрачное озеро, отчетливо отражающее в себе голубое небо, над ним раскинувшееся, и весь мир, его окружающий».