Юлий Айхенвальд - Языков
Он был ниже своих требований. И про себя так верно сказал он сам:
Он кое-что не худо пел,Но, музою не вдохновенный,Перед высоким он немел.
Но даже не одно великое побуждало его часто неметь: и другие моменты жизни нередко оставляли его, в глубине души, «непоэтом». Например, у него есть страстные, чувственные мотивы, упоение женской наготой («Блажен, кто мог на ложе ночи тебя руками обогнуть, челом в чело, очами в очи, уста в уста и грудь на грудь»); но, собственно, и любовь не очень нужна ему, он может обойтись без нее, и он славит Бога за то, что больше не влюблен и не обманут красотою. Этот мнимый Вакх был в конце концов равнодушен и к вакханкам.
Сионские высоты, горние дали оказались недоступными; но уж и то, разумеется, ценно, что в отдельные минуты он возвышался над своей обыкновенностью, всегда же страдал от своего раздвоения между низменным и возвышенным. Этот контраст является самой выразительною чертой его поэзии.
Из других особенностей Языкова отметим его остроумие, – так хороша в этом отношении его преднамеренно разностильная и анахронистическая сказка о «Жар-Птице» с ее царем Выславом, предвидящим несчастья в своей стране, которая наполнится «всякою республикой», и жалующимся на трудность своего ремесла:
А говорят, что царствовать легко!Согласен я: оно легко, покудаНет важных дел, но лишь пришли они,Так не легко, а нестерпимо трудно!..Хоть самого Сократа посадиНа мой престол: по случаю Жар-ПтицыИ сам Сократ задумается… —
или с другим ее царем, Долматом, который больше всего хочет спать и оттого прерывает сказку в том месте, где она кажется ему «прекрасной и нравственной» и где (догадывается он) «верно, будет переход к чему-нибудь дальнейшему»…
У Языкова есть красивые пейзажи, и порою он сближает с ними соответственные душевные состояния, например финляндская суровость вызывает у него представление о «злых годах», которые своей толпой настигают человека и становятся над ним темной свитой,
Как эти сосны гробовые,Угрюмой движимы грозой.
Или прелестен внутренней и внешней музыкальностью его «Вечер»:
Прохладен воздух был; в стекле спокойных вод,Звездами убранный, лазурный неба сводСветился; темные покровы ночи соннойСтруились по коврам долины благовонной;Над берегом в тени раскидистых ветвейИ трелил, и вздыхал, и щелкал соловей.Тогда между кустов, как призраки мелькая,Влюбленный юноша и дева молодаяБродили вдоль реки; казалося, для нихСей вечер нежился, так сладостен и тих,Для них лучами звезд играла вод равнина,Для них туманами окрестная долинаСкрывалась и в тени раскидистых ветвейИ трелил, и вздыхал, и щелкал соловей.
Дорого то, что сияет на Языкове отблеск Пушкина, и желанен он русской литературе, как собеседник великого поэта. Они встречались там, где берег Сороти отлогий, где соседствуют Михайловское и Тригорское. Живое воспоминание соединяет его с этими местами, где отшельнически жил Пушкин, где был «приют свободного поэта, не побежденного судьбой». Языков понимал, какая на нем благодать от того, что он был собеседником Пушкина, и как это обязывает его. Вечную память и лелеял он об их совместных вечерах, памятных и для всей русской словесности. С ласкою воспел он няню Пушкина – «Свет Родионовна, забуду ли тебя?». А когда она умерла, он чистосердечно обещал:
Я отыщу тот крест смиренный,Под коим меж чужих гробовТвой прах улегся, изнуренныйТрудом и бременем годов.
Кто в литературе сказал хоть одно настоящее слово, того литература уже не забывает. А Языков, среди лишнего и пустого, сказал несколько благородных и священных слов. И хотя патриотизм его вырождался в нечто мелкое, но зато и чужая красота, красота Италии, в его лучшие минуты заставляла сладкой болью сжиматься его сердце. К тому же он соединил свое имя с другими, большими, именами. Он сам это сознавал:
И при громе восклицанийВ честь увенчанных имен,Сбереженных без прозваний,Умной людскостью времен,Кстати вместе возгласитсяИмя доброе мое.
Да, среди имен других «кстати» возгласится и скромное, отзвучавшее имя Языкова, поэта невысокой содержательности.