Павел Анненков - Русская современная история в романе И.С. Тургенева «Дым»
Поступив таким образом, Тургенев, однако ж, по нашему мнению, обнаружил именно весь художнический свой инстинкт. Потугин – отчаянный «западник», продолжающий лучшие предания нашей литературы 40-х годов. Он делает это в эпоху реакции против них, в то время, когда люди озлобились против вековечного, нескончаемого учения, на которое присуждались этой литературой, и против послушничества, неизбежно с ним сопряженного. Носить одно прозвание ученика европейской жизни и цивилизации всю жизнь, на бессрочное и неопределенное время, сделалось уже невмоготу русскому образованному миру. Неодолимая жажда повышения, выхода в иное, более высшее и почетное звание, на каких бы то ни было основаниях и резонах, почувствовалась всем обществом сразу. Движение имело, как всякое социальное движение, свою законную причину и свою долю необходимости. Оно было вызвано отчасти надменностью, нестерпимым самохвальством ближайших наших учителей из немецкой братии, которая и не скрывала своего презрения к обществу, опекаемому им на всех пунктах. Сюда присоединилось еще и влияние кровной ненависти Европы к государству, которое никогда не жило с ней общей жизнью, вошло, как проходимец, в ее состав, помимо ее воли и гаданий, и располагает остаться на своем месте, не слушая ругательств и проклятий. Потугин умалчивает о всех этих вызывающих причинах, обращая только внимание на полученные результаты движения. Скромность во всяком случае не похвальная, но представители партий всегда так делают. О праве их так делать мы скажем несколько слов впоследствии. Может быть, Потугин даже неясно и сознает прямые источники свершившегося переворота: они заслонены для него последующим развитием дела. Он ясно видит только, что ученики, восставшие против своих менторов, у них же и выучились настоящим приемам восстания – низвержению мешающих почему-либо авторитетов, искусной диалектике, логическому анализу и полемике. Перед ним также проходили и те формулы, которые торжествующее восстание, уже уверенное в своем успехе, придумывало одну задругою, как оправдание поднятого ею знамени и как доказательство своей способности заменить обветшалые теории прежних учителей общества свежими и новыми положениями. Первоначально формулы эти носили все признаки поспешности: они были отчасти материального, отчасти сентиментального содержания и скоро пали, покинутые всеми. Трудно было и сохраниться положениям, например, вроде: «мы всех шапками закидаем», «земля наша обильна, и потому мы ни в ком и ни в чем не нуждаемся», или, наконец, такому афоризму: «история наша написана не кровью людской, как другие, а слезами народа, и мы заслуживаем быть учителями человечества по смирению, терпению и выносливости, которые отличают наше племя». Афоризмами подобного рода, теперь уже окончательно преданными забвению, пробавляются еще некоторые из прежних бойцов, оставшихся на арене, состарившихся и повторяющих эффектную тему своей молодости, но влияния они не имеют никакого. Гораздо более посчастливилось другой формуле, найденной тоже в жару поголовного восстания на европейское влияние. Ее можно выразить в следующих словах: «В русском народе заключается такое богатство духа и разума, что от него и должно ожидать оснований, на которых следует утвердить просвещение вообще: тот только и достоин носить звание учителя, кто чувствует в самом себе мудрость народа и способен сообщить некоторые черты ее». На этом афоризме Потугин и остановился: с ним только и воюет. Для того, чтоб несколько оправдать или, лучше, – пояснить его злобную речь, вспомним, что вскоре после обретения вышеупомянутой формулы произошло торжество неописанное, баснословное, устроилось пирование общее, шум которого продолжается доселе, да и не скоро еще кончится. С тех пор люди европейской школы и европейских воззрений, хотя бы они всеми силами души отвергали наглость иноземного господства над русским обществом, под предлогом науки, хотя бы горячо любили тот самый народ, во имя которого раздавались многочисленные «отлучения» — все эти люди, говорим, были отодвинуты на задний план. Шум торжества, праздновавшего восстановление – resorgimento – «народного духа», заглушал все их слова, оправдывания и предостережения. Напрасно утверждали они, что приемы для воспитания и получения плодов цивилизации одни и те же у всех европейских народов: им отвечали, что только Фамусов умел принанять для своей дочери вторую мать в m-me Розье, но что образование и способы образования народ, имеющий целые века своей обычной культуры, создает сам или, по крайней мере, призван создать. «Западники» умолкли и разошлись по сторонам; партия была рассеяна; члены ее, очутившиеся на различных поприщах общественной деятельности, принялись, по мере сил и по мере способов, представленных им, работать на пользу просвещения и развития в отечестве. Влияние их чувствовалось везде, самих их не было видно: они отказались от шума и от имени. Какая же была возможность автору выбрать эффективного представителя для разбитой партии? Где бы он нашел в ней блестящего «реномиста», как величают немцы человека, живущего рукоплесканиями и способного собирать вокруг себя толпу поклонников с грохотом, треском и овациями; где бы он взял в уничтоженной партии ту смесь непогрешимости патентованного муллы, толкующего закон хитрости, диалектика, сбивающего с толку своих противников, и искусного дипломата, вывертывающегося из всех затруднений – которую торжествующие литературные кружки любят осуществлять в своих представителях? Ему оставалось заявить, при посредстве искусства, что основная мысль европофилов нисколько не умерла на Руси, но что она живет преимущественно в мыслящих людях, много видевших на своем веку, сильно испытанных жизнью, богатых опытом и наблюдением. И вот каким образом случилось, что представителем некогда знаменитого кружка западников явился, после Белинского и Грановского, скромный, безвестный, ничем себя не заявивший, но глубоко убежденный полусеминарист и полуразночинец.
Пойдем навстречу вопросов, возникающих отовсюду по поводу романа. Зачем было Тургеневу поднимать старый спор, кончившийся благополучно, хотя и очень недавно – со времени редакционных комиссий, если не ошибаемся, – полным примирением обеих партий, к великому удовольствию образованной публики. Известно, что торжествующая сторона с тех пор признала возможным допустить необходимость примирения «народной мудрости» с европейским смыслом и общечеловеческими началами, а бывшие противники ее, взамен этой любезности, признали настоятельную потребность совещаться во многих случаях с привычками, убеждениями и представлениями народных масс. Чего же лучше желать? Если от времени до времени и являются у нас отголоски прошлой, еще недавней борьбы, если там и сям какой-нибудь ревнитель народности бросит грязью в почтенное имя уже замолкшего деятеля западной партии, если, наоборот, какой-либо неумеренный «западник» разразится внезапно хулою на светлые личности, дорогие не одному кругу из знакомых и друзей – то это ничего не доказывает. Генеральная баталия уже кончилась на всех пунктах; досадные перестрелки, нарушающие общее затишье, исходят из прежних сорвиголов, которых годы не могли укротить, и которые продолжают, не будучи в состоянии успокоиться, обмениваться ударами уже от одного своего имени и на свой страх. Так зачем же было – повторяем вопрос – воскрешать в романе 1867 года дух, приемы, сущность полемики 40-х годов и снова начинать битву, но теперь уже перед пустыми лагерями и с двойной опасностью: во-первых, прослыть врагом спокойствия и порядка, с таким трудом водворенных, а во-вторых, иметь подобие писателя, подогревающего свое произведение едкими воспоминаниями прошлого – на манер наших романистов и драматургов, обращающихся за тем же к упраздненному крепостному праву?
Мы позволяем себе, однако ж, думать совсем наоборот, что настояла полная, совершенная необходимость поднять снова старый, забытый спор, и что Тургенев, выдвинув его теперь вперед при самом начале романа, как будто он никогда не разрешался или разрешился преждевременно, тем самым показал глубокое понимание, верное художническое чутье современных задач.
Потугин, в одну из минут своего злобного вдохновения, объявил, что он тогда только признает за русским обществом способность к творчеству и самодеятельности, когда оно изобретет зерносушилку, совершенно необходимую ему и ненужную в Европе. Но что это за вызов? Пишущий эти строки сам видел на Волге образец доморощенной зерносушилки, который, правду сказать, имел еще довольно аляповатый вид, но с годами и опытом, вероятно, получил более стройную форму и все нужные качества для исполнения своего предназначения. Нет ничего мудреного русскому человеку выдумать зерносушилку, особенно с помощью американских образцов того же инструмента. Зерносушилка будет нами сочинена, без участия Европы – в том нет сомнения: не труднее же она коноводки, амосовских печей и прочего, что русский человек сочинил вполне уединенно и независимо. Напрасно Потугин и не предложил других условий для своего публичного покаяния и не сделал, например, вызова русскому образованному обществу сочинить, без содействия европейской цивилизации, что-либо похожее на публичные и домашние нравы, т. е. что-либо, заслуживающее названия нравов в человеческом смысле. Он мог бы также задать и другую тему обществу, например, изобресть, без употребления в дело европейской мысли и европейского развития, что-либо похожее на жизненные руководящие идеалы личного и семейного существования, которые достойны были бы признания и, в то же время, способными оказались устроить разумно внутренний быт людей, склад их мыслей и самый способ выражения – язык их сношений между собою. Если бы приобретение всего этого зависело от восторженного и – прибавим – вполне законного поклонения доблестям избранных русских людей, которые засвидетельствованы историей, или от невольного удивления к силе народного дара, создавшего громадное государство, имеющее не менее громадную будущность перед собой, или от поразительных примеров деятельной жизни нашего великого племени, верующего в себя и никогда не унывающего, – то зачатки достойных нравов и благородных жизненных идеалов оказались бы повсеместно. Но именно очевидное, изумляющее отсутствие тех и других, за малым исключением, почти во всех слоях общества, во всех обычных отправлениях, публичной жизни нашей, даже иногда в лицах, одушевленных горячим желанием добра, и в таких, которые, по-видимому, обладают высоким светским образованием – ясно свидетельствует, что обыкновенных нынешних уроков наших нам еще мало, и что мы лишены какого-то весьма важного двигателя развития и образованности. Когда роман Тургенева представляет нам живые образцы некоторых существующих теперь нравов и понятий на Руси, он обнаруживает только пустоту, оставленную между нами и этим отсутствующим двигателем. Значение его особенно понижается после рассказа о том, как выразилась чистая самодеятельность русской жизни и, вдобавок, на высших ее ступенях! С одной стороны, это великолепный Губарев со своей командой из нигилистов и социалистов низшего порядка; с другой – «благоухающий» генерал Ратмиров со своими сослуживцами и ровесниками, готовыми ринуться на все уже существующие завоевания гражданственности и порядка. Каковы они с виду и в своих беседах, читатель может увидеть в создании Тургенева. Картина, им написанная, становится еще мрачнее при мысли, что обе партии стараются, каждая с своей стороны, овладеть влиянием, получить мысль и нравственное воспитание общества в свое распоряжение, и что между ними обеими ничего нет, кроме кликов празднества, все еще продолжающегося, по случаю победы «народного духа» над его отрицателями.