Иннокентий Анненский - Пушкин и Царское Село
Я не буду читать вам далее этого стихотворения. Его поэтический аромат уже испарился для нас и безвозвратно. В картине лунной ночи, озаряющей лилии на полях, и наяд, и бисерную реку водопадов, трудно узнать царскосельский парк. Живее передана разве поэзия памятников.
Он видит, окружен волнами,Над твердой, мшистою скалойВознесся памятник. Ширяяся крылами,Над ним сидит орел младой.
И цепи тяжкие, и стрелы громовыеВкруг грозного столпа трикраты обвились;Кругом подножия, шумя, валы седыеВ блестящей пене улеглись.[9]
Но искреннее и сильное патриотическое чувство, проникавшее пьесу, придавало ей, конечно, в оживленном чтении Пушкина какое-то волшебное обаяние. «В этих великолепных стихах было затронуто все живое для русского сердца, — говорит лицейский товарищ Пушкина, — когда Державин со слезами на глазах бросился целовать поэта и осенил его кудрявую голову, мы все, под каким-то неведомым влиянием, благоговейно молчали».[10]
Если внимательно приглядеться к ранним одам Пушкина, вдуматься в эту величавую красоту, которая когда-то пленяла и даже трогала, а теперь кажется и условной и холодной, то мы найдем в ней не только дань гениального юноши своему веку, воспитанию и возрасту. Кто-то говорил, что он глубже чувствует красоты трагедий Расина, когда думает о них, стоя на веранде Версальского дворца, в виду перспективы величавых аллей и строгой гармонии этих искусственных групп…
Я применил бы эти слова к царскосельским одам Пушкина, да, пожалуй, и к целой полосе его творчества. Если на его лире, бесконечно видоизменяясь, никогда не смолкали
Те гимны важные, внушенные богами…[11]
и если слова Пушкина:
Служенье муз не терпит суеты;Прекрасное должно быть величаво[12]
истинное поэтическое признание, то за юношескими впечатлениями поэта в Царском Селе должна утвердиться их настоящая ценность.
Именно здесь, в этих гармонических чередованиях тени и блеска: лазури и золота; воды, зелени и мрамора; старины и жизни; в этом изящном сочетании природы с искусством Пушкин еще на пороге юношеского возраста мог найти все элементы той строгой красоты, которой он остался навсегда верен и в очертаниях образов, и в естественности переходов, и в изяществе контрастов (сравните их хотя бы с прославленными державинскими), и даже в строгости ритмов (например, в пятистопных ямбах «Бориса Годунова», где однообразная и величавая плавность достигается строгим соблюдением диерезы[13] после четвертого слога).
Вы скажете: он видел после Кавказ, море, степи. Не обесценивая впечатлений южного периода, я позволил бы себе заметить, что Пушкин любовался грандиозными картинами гор и волн после того, как глаз его воспитался на спокойно и изящно-величавых контурах Царскосельских садов. Этого мало: в Царском Селе поэта окружали памятники нашего недавнего прошлого, в нем еще жил своей грандиозной и блестящей красотой наш восемнадцатый век, и Пушкин должен был тем живее чувствовать славу и обаяние недавних подвигов русского оружия, что его первые царскосельские годы совпали с событиями Отечественной войны. Не отсюда ли, не из этих ли садов, не от этих ли памятников, простых и строгих, но много говоривших сердцу впечатлительного юноши, идут те величавые образы, которые так бесконечно разнообразны на страницах его поэзии? Вот великий Петр — этот железный исполин, бесстрашный и бесповоротный; вот измученный совестью Годунов, уже величаво спокойный в сознании неизбежного возмездия, вот величавый в своем смирении патриарх,[14] вот раненный в голову капитан Миронов перед виселицей, вот идеал, синтез царственного и женственного обаяния императрица Екатерина, когда она поднимает с полу его испуганную, расплаканную и очарованную дочь. А эти грандиозные тоскующие тени Наполеона, Шенье, Байрона, Овидия?
Не здесь ли произошло у Пушкина и поэтическое зарождение еще смутного героического образа?
Еще в «Воспоминаниях в Царском Селе» (1815) поэт изобразил два памятника: великолепный — Орловский, а рядом
В тени густой угрюмых сосенВоздвигся памятник простой
в честь победителя при Кагуле, Румянцева.[15]
В этом сочетании нельзя ли видеть первого намека, первого эскиза для тех грандиозных образов, которые позже Пушкин облек: один — чертами Кутузова, другой — Барклая де Толли?
Не здесь ли Пушкина стали волновать впервые идеи исторической правды и возмездия? Не от спокойных ли гранитов Царскосельского сада шла мысль поэта, которая вылилась потом в великодушный призыв к оправданию развенчанной тени Наполеона?
Да будет омрачен позоромТот малодушный, кто в сей деньБезумным возмутит укоромЕго развенчанную тень![16]
Не здесь ли Пушкин вообще получил вкус к историческим занятиям, эту склонность, столь определительную для всей его литературной деятельности?
Оставаясь в области лиризма, мы найдем, что именно в Царском Селе, в этом парке «воспоминаний» по преимуществу, в душе Пушкина должна была впервые развиться наклонность к поэтической форме воспоминании, а Пушкин и позже всегда особенно любил этот душевный настрой.
Воспоминания вырывали у него самые задушевные звуки и самые смелые признания:
Для бедной легковерной тени,Для сладкой памяти невозвратимых днейНе нахожу ни слез, ни пени.[17]
Вспомните строчки, посвященные Дельвигу, няне, юности в Михайловском:
Уж десять лет ушло с тех пор, и многоПеременилось в жизни для меня;И сам, покорный общему закону,Переменился я. Но здесь опятьМинувшее меня объемлет живоИ кажется, вечор еще бродилЯ в этих рощах.[18]
А его драматические сцены «Русалка»?
Прелесть этого, может быть, совершеннейшего из созданий Пушкина едва ли нарушается даже неоконченностью. Что дал бы конец?
Да разве руки Милосской Амфитриты — Венеры или голова Крылатой Победы[19] усилили бы для нас обаяние этих статуй? Анализируя впечатления, рождаемые «Русалкой», мы видим целую гамму настроений одного и того же типа: это воспоминания, это — различно ощущаемое князем и старым вороном, русалкой и княгиней сознание безвозвратности пережитого. Одна из сильнейших по лиризму пьес Пушкина — его «Воспоминание» (1828) имеет в основании то же душевное настроение.
В бездействии ночном живей горят во мнеЗмеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,Теснится тяжких дум избыток;Воспоминание безмолвно предо мнойСвой длинный развивает свиток;
И, с отвращением читая жизнь мою,Я трепещу и проклинаю,И горько жалуюсь, и горько слезы лью,Но строк печальных не смываю.
Интересно сравнить эту пьесу с написанной в следующем году, когда Пушкин, после долгой разлуки, зимой 1829 г. посетил Царскосельский парк.
Воспоминаньями смущенный,Исполнен сладкою тоской,Сады прекрасные, под сумрак ваш священныйВхожу с поникшею главой.
Так отрок Библии — безумный расточитель,До капли истощив раскаянья фиал,Увидев наконец родимую обитель,Главой поник и зарыдал.[20]
Обратите внимание, как смягчился тон «воспоминаний»: даже библейский символ — уже не тот: вместо мрачных хартий греха и ангелов с пламенным мечом здесь трогательная притча о блудном сыне.
И долго я блуждал, и часто, утомленный,Раскаяньем горя, предчувствуя беды,Я думал о тебе, придел благословенный,Воображал сии сады.
Воображаю день счастливый,Когда средь вас возник Лицей,И слышу наших игр я снова шум игривыйИ вижу вновь семью друзей.
Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,Мечтанья смутные в груди моей тая,Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым,Поэтом забываюсь я.[21]
Пушкин любил Царское Село, потому что там прошло его отрочество и юность, и нам возразят, пожалуй, что ранние годы жизни всегда кажутся розовыми в воспоминаниях.
Не сказал ли тот же Пушкин:
Что пройдет, то будет мило?[22]
Да, но отчего же Захарове[23] и Москва гораздо реже вспоминались Пушкину, и отчего в стихах его нет совсем трогательного образа материнской ласки, как у Гоголя, у графа Льва Толстого, у Гончарова (вспомните слезу Обломова)?