Фридрих Шиллер - О наивной и сентиментальной поэзии
Реалист сам по себе никогда не расширил бы круг человечности за пределы чувственного мира, никогда не дал бы человеческому духу познать его самостоятельное величие и свободу; все абсолютное в человечности для него лишь красивая химера, а вера в абсолют кажется ему немногим лучше пустой мечтательности, ибо он никогда не видит человека в чистой мощи его возможностей, но всегда лишь в определенных и потому ограниченных действиях. Но и идеалист сам по себе не смог бы развить чувственные силы и воспитать человека, как природное существо (что, однако, является не менее важной частью определения человека и условием какого бы то ни было морального облагорожения). Стремления идеалиста слишком высоко поднимаются над чувственной жизнью и над действительностью; лишь для целого, для вечности хочет он сеять и насаждать, забывая, что целое есть не более как завершенный круг отдельного, что вечность есть не более как сумма мгновений. Mиp, который реалист хотел бы видеть устроенным вокруг себя и который действительно устраивает, — это хорошо ухоженный сад, где все приносит пользу, все достойно своего места и откуда все, что не приносит плодов, изгоняется; мир в руках идеалиста — менее использованная, но развитая в более величественном духе природа. Первому и в голову не приходит, что человек может существовать для чего‑либо, кроме того, чтобы жить в счастье и довольстве, и что свои корни он должен развивать лишь для того, чтобы вознести ввысь свой ствол. Второй забывает, что, для того чтобы всегда мыслить хорошо и благородно, надо прежде всего хорошо жить и что без корней пропадет и ствол.
Если в некоей системе пропущено нечто, в чем, однако, природа имеет настоятельную и необходимую потребность, то можно удовлетворить природу лишь непоследовательностью против системы. Такой непоследовательностью грешат обе указанные партии — и это доказывает, если в этом еще есть сомнение, что обе системы односторонни, а человеческая природа богата содержанием. Мне нет надобности специально доказывать, что идеалист, когда он стремится к какому‑либо определенному воздействию, неминуемо должен выйти из границ своей системы вследствие того, что все конкретное бытие подчинено временным условиям и следует эмпирическим законам. Что же касается реалиста, то могло бы показаться сомнительным, не способен ли он удовлетворить всем необходимым требованиям человечности, оставаясь до конца верным своей системе. Если спросить реалиста: «Почему ты поступаешь, как должно, и терпишь то, что необходимо?», он ответит в духе своей системы: «Потому что так велит природа, потому что так должно быть». Но нельзя считать, что этим уже дан ответ на вопрос, так как речь идет не о том, что велит природа, а о том, чего хочет человек; ибо он ведь может и не хотеть того, что должно быть. Поэтому можно еще спросить реалиста: «А почему же ты хочешь того, что должно быть? Почему твоя свободная воля подчиняется этой естественной необходимости, тогда как она могла бы (пусть безуспешно, в данном случае это безразлично) себя ей противопоставить и действительно себя противопоставляет в миллионах твоих братьев? Ты не можешь сказать: это потому, что все создания природы этому подчиняются, — потому что один ты обладаешь волей, и ты ведь чувствуешь, что твое подчинение должно быть добровольным. Следовательно, когда это происходит добровольно, ты подчиняешься не естественной необходимости, но ее идее; первая принуждает тебя так же слепо, как она принуждает червя; с твоей же волей она не может совладать, ибо, даже раздавленный необходимостью, ты можешь иметь другую волю. Откуда у тебя эта идея необходимости? Уж, конечно, не из опыта, потому что он тебе открывает лишь разрозненные действия природы, но не природу (как целое), и лишь разрозненные явления действительности, но не необходимость. Значит, желая действовать морально или не слепо страдать, ты выходишь за пределы природы и можешь быть назван идеалистом». Отсюда ясно, что реалист поступает достойнее, чем следовало бы по признаваемой им теории, а идеалист мыслит возвышенней, чем действует. Не отдавая в этом себе отчета, первый, всем строем своей жизни, доказывает самостоятельность человеческой природы, второй, отдельными своими действиями, ее немощность.
После всего, что здесь было изложено (и верность чего признают даже неприемлющие выводов), мне нет надобности доказывать внимательному и беспристрастному читателю, что идеал человеческой натуры поделен между двумя системами и ни одной из них не достигается вполне. И опыт и разум имеют каждый свои права и преимущества, и ни один из них не может вторгаться в область другого без дурных последствий для внутреннего или внешнего состояния человека. Лишь опыт может нас научить всему, что существует при известных условиях, что происходит при определенных предпосылках, что должно быть совершено ради известной цели. Наоборот, лишь разум может нас научить тому, что имеет безусловное значение и что необходимо должно быть. Если мы отважимся решать что‑либо из относящегося к внешнему бытию вещей посредством одного лишь разума, это будет пустой игрой и результат ее может быть равен только нулю, — ибо все бытие подчинено условиям, а разум требует безусловного. Если же мы позволим себе на основании случайного делать выводы о том, что уже включено в самое понятие нашего бытия, мы сделаем себя игрой пустого случая, и наша личность сведется к нулю. В первом случае мы причиняем ущерб ценности (временному содержанию) нашей жизни, во втором случае — достоинству (моральному содержанию) нашей жизни.
В предшествующем изложении мы признавали моральную ценность также и за реалистом, а содержание, данное опытом, также за идеалистом — но лишь в меру того, насколько оба отступают от последовательности и насколько природа пересиливает в них систему. Но, хотя ни тот, ни другой равно не отвечают идеалу цельной человечности, между ними есть важное различие: реалист, не удовлетворяя в каждом единичном случае понятию о человечности, созданному разумом, в то же время никогда не противоречит рассудочному понятию о ней; идеалист, больше приближаясь и высшему понятию о человечности, в отдельных случаях нередко опускается ниже даже самого низкого понятия о ней. Но в жизненной практике гораздо важнее единообразно человечное и доброе целое, чем случайная божественность единичного — и если идеалист бывает личностью, способной пробудить в нас высокое понятие о том, что может человек, и внушить уважение к человечности, то лишь реалист способен с постоянством осуществлять ее на опыте и удерживать род в его вечных границах. Идеалист, правда, более благородное, но зато несравненно менее совершенное существо; реалист же обычно кажется менее благородным, но зато гораздо более совершенным, — ибо проявление великой мощи уже заключает в себе благородство, но совершенство заключается в выдержанном единстве целого, а также в реальном деянии.
Что верно для обоих характеров в их лучшем значении, то еще очевиднее в их карикатурах. Подлинный реализм более благотворен в своих действиях и лишь несколько менее благороден в своем источнике; ложный реализм заслуживает презрения в своем источнике и лишь несколько менее вреден в своих действиях. Подлинный реалист подчиняется природе и ее необходимости, но именно как целому; вечной и абсолютной необходимости природы, а не ее слепым и преходящим принуждениям. Свободно воспринимает он ее закон и следует ему и всегда ставит единичное ниже всеобщего; поэтому, как ни различны пути, которыми идут реалист и настоящий идеалист, они неизменно совпадают в конечном результате. Пошлый эмпирик, напротив, подчиняется природе, как силе, он предан ей с самой слепой и неразборчивой покорностью. Его суждения, его стремления ограничиваются единичным; он понимает лишь то и верит лишь в то, что может ощупать руками; он ценит лишь то, от чего получает чувственное благо. Поэтому он и не представляет собой ничего, кроме того, чем делают его случайные впечатления; его самость подавлена, и как человек он лишен всякого достоинства и всякой ценности; но как вещь он все же еще есть нечто, он все же может еще зачем‑нибудь пригодиться. Сама природа, которой он слепо себя вверяет, не допускает его до окончательного падения; его защищают ее навечно установленные границы, его спасают ее неисчерпаемые средства помощи, надо только, чтобы он отрекся от своей свободы без малейшего остатка. Хотя он и не знает в этом состоянии никаких законов, они, непознанные, им все же управляют, и как бы ни противоречили целому его отдельные стремления, оно всегда сумеет себя утвердить им наперекор. Есть немало людей и даже целых народов, которые живут в этом презренном состоянии, которые существуют лишь по милости законов природы, без всякой самости, а потому лишь зачем‑нибудь пригодны; но уже то, что они живут и существуют, доказывает, что и это состояние не вполне бессодержательно.