Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Пусть же «Фрейд поймет», а Сян-Кюн до конца сохранит свое мудрое и великодушное величие и не испугается нашей давно наболевшей и смятенной исповеди.
2
Я не публицист - я только «представитель третьего поколения», и потому я выбираю не кабинет Фрейда, а свободную исповедь Сян-Кюна, и мой разговор со старшим поколением будет носить исключительно лирический, интимный характер. Всю его формальную часть я оставлю другим, кто отдаст себя фрейдовскому исследованию добросовестного пациента.
По той же причине и моя исповедь перед Сян-Кюном представляется мне в обстановке несколько торжественной и окрашенной мистицизмом.
Я вижу себя стоящим посреди пустого ночного поля, замолкшего накануне битвы чутким зловещим молчанием. Завтра здесь будет дано решительное последнее сражение, от которого зависит судьба моей родины, судьба всего моего народа. И вот, я, простой незаметный солдат, в груди которого, «словно молоты громовые или воды гневных морей», мерно бьется «золотое сердце России»[71], от волнения, от мыслей и переживаний, овладевших мной, бессонно брожу, останавливаясь и рассуждая с собою, по этому умолкшему в жутком предчувствии полю.
Так некогда бродил воин Арджуна, чья бессонная ночь накануне сражения вдохновенно описана в Божественной Песне[72] Махабхараты.
Им владели почти те же сомнения и мысли. Он, зная неизбежность завтрашней битвы - этого пира крови и страдания, зная справедливость кары, которая должна обратиться на врага, всё же колебался и ужасался преступления убийства. Преступления, лишающего человека лучшего дара - радости дыхания, радости биения сердца, радости вдохновения жизни, которую человек, кто бы он ни был, друг или враг мой, переживает, мысля, чувствуя, любя и сознавая.
Но вместо «невидимого голоса», во вдохновенном откровении сошедшего на воина Арджуну, ко мне сходит Сян-Кюн, идеальный духовный человек, в лице первого поколения, и, положив руку на мою голову, нежно приглашает мою душу и сердце открыть перед ним все свои страдания и недоумения.
И вот я, непривыкший к ласке, расчувствовавшись, восклицаю:
– О, Сян-Кюн! Я знаю, приближается час, когда от меня будет зависеть судьба моей родины. Но, вместо того, чтобы готовиться достойно встретить его лицом к лицу, я борюсь с сомнениями, овладевшими мною...
3
– Как воина Арджуну, меня ужасает насилие. Ужасает оно меня тем сильнее, что я знаю, что моя родина давно избрала жертвенный путь - путь любви, ведущий не в гневный и мстящий бой, а на Голгофу.
– Негодование бросается мне в голову и приливает к моему сердцу, когда я вижу все ничем не оправдываемые страдания своей измученной, окровавленной России. Но она же сама вынимает из моих рук оружие и кротко напоминает мне свои заветы; заветы, говорящие о том, что зло может быть уничтожено только любовью; насилие - побеждено покорностью; жертва - спасена жертвой.
– Как Иисус, она останавливает мой меч, который я уже занес, спасая ее, и приказывает вложить его в ножны. И если я - ее ученик и ее сын, - я должен либо подчиниться, либо отречься от нее и перестать быть ее учеником и ее сыном.
– Чем ты утешишь меня, Сян-Кюн? Передо мной не метафизический вопрос - передо мной вопрос веры в величие духа моего народа, полюбившего Христа со своей колыбели.
4
– Ты видишь, мне нужны силы на двойную борьбу - борьбу с врагом и борьбу с самим собою... Я давно, очень давно - устал.
– Устал физически от бесцельных скитаний, от бесплодной работы, от непрерывных лишений, от истощающего труда...
– Устал нравственно - устал выносить всю тяжесть памяти, которую переполняют несмываемые жестокие картины прошлого - войны, революции, изгнания. Всё, что я видел, что слышал и что пережил, выжгло, опустошило мою душу, и теперь ее не радует радость и не огорчает горе.
– Я называю это отчаянием усталости. И мне иногда кажется, что ты со всей своею многолетней мудростью моложе меня. Ты живешь в мире идей, я же давно мечтаю об одном физическом зверином отдыхе в то время, как нужда гонит меня беспощадным бичом от одного человеческого унижения к другому.
– Ты в свое время, сказочное для меня, жил, не ценя этого, культурною жизнью; выбирал любой путь среди человеческих благополучных путей. Ты говорил: моя жизнь, моя семья, мой дом, - не зная, какой недостижимой мукой могут звучать эти простые, доступные каждому человеку слова для меня, с юности своей бездомному изгнаннику.
– Ты воспитал свою мудрость в удобной гостиной с мягкой мебелью и пианино; ты выкормил ее за чистым и обильным столом в приятных беседах.
– Мое же безумие ночевало под мостом в зловонных каналах рядом с безобразными нищими, и мы с ними часто голодали, бродя в бесплодных поисках работы.
– Не удивительно, что, изнемогая от истощения и усталости, я видел перед собою сладкие миражи тихой уютной жизни, домашнего очага, нежной жены, мирной работы; что здесь, на этом жутком поле в ожидании битвы, сердце мое сжимается, душа ослабевает и я не нахожу в себе силы к борьбе...[73]
За Свободу!, 1931, № 201, 1 августа, стр.3. Статья упомянута в кратком обзоре публикаций о Блоке – А. Б<ем>, «Литературный блокнот», Руль (Берлин), 1931, 4 сентября, стр. 5.
Вещая тень. К десятилетию смерти А.А. Блока (7 августа 1921 г.)
1
Если бы Блок жил в период расцвета своего народа, - он был бы одним из тех поэтов, которых Шелли назвал непризнанными законодателями мира. Вся внутренняя глубочайшая деятельность его прошла бы в создании новых всечеловеческих идеалов. Невольная вечная музыка, звучавшая в его душе, оделась бы в величественные формы, и влияние его на умы и сердца людей своего и последующего поколений было бы умиротворяюще и плодотворно.
Но поэт пришел накануне величайшей трагедии своего народа, и вся не поддающаяся учету моральная сила его растратилась на предчувствие близящейся катастрофы, а он сам вместо «законодателя» стал «пророком».
Я безумец! Мне в сердце вонзили Красноватый уголь пророка...[74]
И вся фигура поэта выросла в торжественный символ, а его поэзия стала нашей национальной песней песен о трагической любви русского народа и революции.
Теперь, когда уже «свершился дней круговорот»[75], поражает то, что Блок предчувствовал вместе с радостью приближение Великого, и страх перед тем, что оно изменит свой светлый образ; что, беря первые аккорды на своей «гневной, как секира» лире[76], он уже знал, что в напевах его юной музы есть «роковая о гибели весть»[77]. В то время, как все вокруг него с трепетом вожделения и страха, тысячу раз сомневаясь и уверяясь опять, ждали событий, он уже «тихо знал» не только то, что события несомненно придут, но и то, что они будут губительны и катастрофичны:
Ты свята, но я тебе не верю И давно всё знаю наперед. .......................... Мне жаль, что день великий скоро минет, Умрет едва рожденное дитя[78].
Этого потрясающего сознания не перенесла бы душа поэта, если бы он, как пророк, не ощущал над «таинственной пошлостью» и «неприглядным ужасом» жизни веяние высшей разумной Воли.
Веди меня. Чтоб всё пройти, Нам нужны силы неземные[79].
Поистине слова эти бессмертны и переживут не одно поколение, «рожденное в года глухие»[80] - неземные силы нужны нам, а кому не даны они - тот погибнет на полдороге.
2
Блок не только «приклонял с вниманьем ухо» и «чутко ждал»[81], он и читал в своих виденьях причины роковой катастрофы. С тоскою сознавал он, что прах недостоин пришествия Прекрасной Дамы, умея «любить Ее на небе и изменять Ей на земле»[82]; что, как охапка сорной сухой травы, ослепленный народ будет сожжен сошедшей на землю зарею, которая, сжигая, сама превратится в смрадное зарево.
Можно в книгах Блока найти много полновесных и потрясающих слов предостережений, но одно стихотворение написано им в самую жуткую минуту его пророческого вдохновения. В этом стихотвореньи поэт говорит от лица тех стихийных сил, которые, как клубы хаоса, сверкая молнией и ударяя мечами в доспехи грома, приближались к притихшей в ожидании грозы России.