Станислав Лем - Мой взгляд на литературу
Причину «механической» болезни этого творчества я объяснил бы следующим образом. С начала своей писательской деятельности Борхес испытывал недостаток в свободном и богатом воображении[547]. Сначала он был библиотекарем и остался им до конца, хотя и в его наиболее гениальном воплощении. И это потому, что в библиотеках он должен был искать источники вдохновения; при этом он ограничивался исключительно культурно-мифологическими источниками. Речь идет о глубоких, разнообразных, богатых источниках, которые являются целыми мифологическими идейными сокровищницами в истории человечества. Но эти источники исчезают в нашу эпоху, если речь идет о их силе для объяснения и интерпретации развивающегося далее мира. Борхес со своей парадигматикой и даже со своими высочайшими достижениями находится в конце нисходящей кривой, высшая точка которой – в давно минувшем периоде. Поэтому он вынужден играть тем, что у наших предков принадлежало к сакральной сфере, вызывало уважение, принималось за возвышенное и таинственное. Поэтому только в единичных исключительных случаях ему удается всерьез продолжить эту игру. Только иногда удается ему выбраться из своего обусловленного парадигматически-культурного заключения, каким в крайнем противоречии к задуманной свободе созидания является его ограничение. Он один из великих, однако одновременно он эпигон. Он, быть может в последний раз, сделал так, что на короткое время вспыхнули, воскресли сокровища, пожертвованные нам прошлым. Однако ему не удалось оживить их надолго. Не потому, что он не смог этого сделать, попросту такого рода заутреня по прошлому в нашем веке, как я считаю, немыслима. Его творчество в своей полноте, независимо от того, насколько оно достойно восхищения, находится на противоположном полюсе нашей судьбы. Судьбу эту не сумеет связать с творчеством Борхеса в «операции соединения» даже великий мастер логически безупречного парадокса. Он открыл нам такой рай и такой ад, которые навеки останутся закрыты для человека. Поэтому мы строим себе новые, более богатые и более ужасные – об этих, однако, ничего не знают книги Борхеса.
Мой Милош
Перевод Язневича В.И.
I
Долголетие[548] не является личной заслугой; это вопрос наследственности, генов. Заслугой может быть только то, что совершается в отведенном нам времени. Постоянство напряжения поэтической души Милоша изумительно, и это отличает его, например, от Мицкевича. Мицкевич имел несколько поэтических извержений, а позже замолчал, как потухший вулкан. Творчество Милоша все время открыто, он остается в расцвете духовных сил.
Когда-то мне казалось, что «Три зимы» и «Спасение», а затем американский период с «Видениями на берегах залива Сан-Франциско» – это уже пик его писательских возможностей[549]. Но нет – ведь «Это»[550] является настоящим событием. Прежде я не смел обращаться к Милошу, но после прочтения «Это» не мог удержаться, чтобы не написать ему письмо. Я недавно подумал, что как и орден «Virtuti Militari», так и Нобелевская премия должна иметь три класса. Милош для меня Нобелевский лауреат первого класса[551].
Достижения и фигуру Милоша я охотно рассмотрел бы на историческом фоне. В нашей части Европы было большим несчастьем быть талантливым поэтом. Чем более кто-то был наделенным талантом, тем трудней ему было жить. Талант, как злорадно говорится, это то, что мучает человека, некая похожая на компас или магнит ведущая сила, которая приказывает говорить и писать то, что исходит из глубины души, а не слушать различных распорядителей.
В Польше поэты редко попадали в тюрьму, в то время как в России или в Украине это было правилом, а в 1930 – 1940-е годы за поэзию гибли; недаром украинцы патетично говорят о «расстрелянном возрождении»[552]. В последнее время я много читал об ужасной жизни Ахматовой. Ее ученик Бродский, поэт doctus[553], попал в ссылку, хотя времена были уже не такие строгие. В общем можно сказать, что в Советском Союзе не было не только выдающегося поэта, но и биолога или конструктора ракет, который бы не прошел через горнило страшных страданий и мук. Столь страшного давления у нас не было: вероятно потому, что мы были только вассалами, протекторатом империи.
До войны из-за моего младого возраста я не знал стихотворений Милоша, впрочем, период его наибольшего расцвета в значительной мере совпал с периодом немецкой оккупации. После войны Милош остался в стране – тогда еще это не была ПНР, – что наверняка было связано с фактом, что он всегда был резко настроен против правой, народно-демократической формации. Когда он оказался за границей в качестве дипломата Народной Польши, а позже выбрал эмиграцию, началась борьба, его атаковали и справа, и слева. Единственным местом, где он мог преклонить голову, был дом «Культуры»[554] в Мезон-Лаффит, позже многие годы он мог публиковаться только у Гедройца, который стал настоящей спасительной гаванью для очень большого числа достойных людей.
Милош имел тогда два ложных, но сильно и мучительно укоренившихся убеждения: во-первых, он поверил в гранитную, несокрушимую мощь советского Востока, во-вторых же считал, что, покидая Польшу и разрывая контакт с живым языком, он сам убивает свою поэзию. К счастью, и первое, и второе оказалось неверным. Считая, что молох советской стальной мощи никоим образом нельзя разрушить, он не хотел, однако, стать ни его пленником, ни приверженцем. Первым его публичным выступлением после выбора эмиграции была статья «Нет» в журнале «Kultura», что свидетельствовало о твердой отчаянной непреклонности. Некоторые его вещи, написанные в прозе, иногда – словно на скорую руку, как «Принятие власти», также непосредственно касались политики, особенно «Порабощенный разум». Он написал также несколько стихотворений, назовем их итоговыми, таких как «Поэт помнит», но не они определяют его главную поэтическую направленность[555]. В этом Милош не похож на наше правое крыло, которое как омела паразитически черпает силы в минувших сорокалетних коммунистических муках; если бы нельзя было пинать давно умершего коммунистического дракона, немного бы ему осталось.
Ведь поэт переживал минуты обыкновенной человеческой слабости и отчаяния, казалось, терял веру и надежду. Об эпохе упреков эмиграцией во время своего пребывания в Париже он, однако, мало высказывался, в то время как Солженицын в последних номерах «Нового мира» широко пишет об обвале подлости, которая его сопровождала не только в Советской России, но и потом, когда он жил уже в Вермонте. С одной стороны к нему тянулись советские щупальца, с другой – эмиграция ставила ему в вину то и это, и все пытались пить из него кровь.
В литературной среде укоренился взгляд, что талант – это одно дело, а высокая мораль и порядочность – другое. Важно фигуру Милоша, ясную, чистую и великую, видеть на фоне различных ужасов, которые происходили со всеми теми, кто имел смелость таланта или талант смелости. Вспомним выдающегося поэта, каким был Галчинский; однако он пошел на службу. А Милош не хотел. Такого рода поступок трудно записать на счет поэтических заслуг в прямом смысле этого слова; речь идет о более глубоких этических вещах.
Я сам, находясь в стране, не так сильно чувствовал давление ПНР, поскольку был по уши погружен в творчество. Это была разновидность автотерапии, и я подозреваю, что творчество у Милоша тоже выполняло такую функцию, что, упаси Боже, не определяет калибр дарования. Когда он писал, он выполнял задачу, поставленную себе самому. Между Сциллой капитализма и ужасной Харибдой коммунизма ему удалось найти собственный курс. В тех условиях и в той ситуации лучше сделать, пожалуй, было нельзя.
II. Связующее звено
Уход[556] Чеслава Милоша был в определенном смысле ожидаемым, ведь он уже стоял на пороге девяносто четвертого года жизни, но это невосполнимая потеря. Вместе с ним уходит не только прекрасный поэт, Нобелевский лауреат, но и, пожалуй, последний писатель, который помнил и возникновение II Речи Посполитой, и довоенную Польшу. Никто так глубоко не мог постигнуть прошлое, чтобы связать его с сегодняшним днем.
Почти до последних дней в еженедельнике «Tygodnik рowszechny» он помещал очень ценные тексты. Читая одну из последних «Литературных кладовых»[557], в которой он возвращался в Вильно, я чувствовал уже, что это прощание, а когда рубрика Милоша перестала появляться в «Tygodnik», я воспринял это как его духовную смерть. Однако любому можно пожелать, чтобы к смерти он подходил с таким ясным и полноценным разумом[558].