Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
«— Что же делать, надо жить!.. Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров, будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба, будем трудиться для других и теперь и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем…»
А в телефонную трубку бубнит голос:
— «Рябила»! «Рябина»! Отвечайте, «Рябина»!..
«— …Я верую, дядя, верую горячо, страстно… (Становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; утомленным голосом.) Мы отдохнем!..»
— «Тополь»!
— «Тополь» слушает.
— Плохо слушаешь. Почему «Рябина» не отвечает?.. Ее Первый вызывает.
— Сейчас проверю. «Рябина»! «Рябина»!.. А, черт — порыв! Лезу…
Федор оставил книгу, снял с головы веревочную петлю, которая держала возле уха телефонную трубку, вжимаясь в землю, выполз из окопа.
Рванул снаряд, метнул навстречу Федору охапку бумаги. Прокатился мимо школьный глобус, макет земли…
17Дни, дни, дни…
Осень 1942 года в приволжских степях была сухой и солнечной, морозы ударили поздно.
Был долгий поход. Остановились посреди степи, насквозь промерзшей, черствой, удручающе унылой. По-лыпь в инее, кругом ни намека на жилье — пустыня. Привал ли на пять минут, на неделю или на месяцы? Солдаты, пряча лица в поднятые воротники шинелей, приплясывали на пронизывающем ветру, с неприязнью оглядывались — проклятое место, ждали команды: «Вперед!» Но забегали офицеры, бросая приказы: «Занимать оборону!» А это значит — здесь твой дом, здесь, где стоишь. Взяли в руки лопаты…
Велика способность солдата обживаться. Сначала выкопали ямы, спали в них под открытым небом, прижавшись друг к другу, прямо на земле, сверху опускался реденький снежок. На следующий день привезли откуда-то старые бревна, балки, доски. Как муравьи, тащили каждый к своему жилью, к своим ямам. И вот уже накат не накат, от прямого попадания снарядом по спасешься, а все ж крыша над головой — слой досок, разнокалиберных балок, вверху земля да для маскировки кучки полыни. Вместо дверей на выходе — заиндевелая плащ-палатка. А потом в углу появляется старое ведро — самодельная печь, трещат в ней дрова, как и откуда добытые среди голой степи, один бог знает. А там и освещение — патрон противотанкового ружья, сплющенный на конце, с чадящим фитилем. Тепло, смутные тени ползают по земляным стенам, пахнет портянками, пусть себе воет снаружи ветер, сыплет снег — уют. Посреди голой степи вырос поселок, от него потянулись кабели — назад в штаб дивизии, вперед в штабы батальонов, вправо, влево к соседям. Гвардейский номер такой-то полк занял оборону. Надолго ль?.. Поговаривают о наступлении.
Раза два начинал кружить одинокий немецкий самолет, косились на него, ждали — вот-вот «плюнет» бомбой. Но самолет, как манной небесной, осыпал землю листовками. Подбирали, читали:
«Русские солдаты! Сдавайтесь в плен. Не забудьте с собой захватить котелок! ШВЗ! (Штык в землю!)»
Добродушно матерились:
— Хоть бы бумагу, растуды их, с умом подобрали. На раскурку не годна…
Немец заискивал: «Не забудьте захватить с собой котелок!» И было в этом заискивании что-то грубое, оскорбляющее — зазывают, как свиней, кормежкой. Убоги умом агитаторы!
Слухи о наступлении крепли.
Мутное раннее утро 20 ноября — серое низкое небо, серая плоская степь. И вся степь, весь воздух над степью загудел. Снова потекла река плещущим шелестом тяжелых снарядов. На этот раз невидимая река текла в таинственную, мглистую даль, занятую противником.
Прощайся с обжитым местом, бросай теплые землянки с самодельными печами, с коптилками из патронов, сматывай кабель в катушки.
Раннее утро двадцатого ноября…
Сцепившиеся повозки опрокинуты набок. Из повозок вывалились ящики с патронами — брошено.
Ты идешь.
Штабная немецкая машина, вокруг нее по земле — белые канцелярские бланки. Кончилось горючее, штабисты улепетывали дальше пешком.
Ты идешь.
Брошенные пушки, завалившиеся набок тракторы, черные, выгоревшие дотла хутора, окопы с нацеленными в твою сторону молчащими пулеметами, окоченевшие трупы в голубовато-серых шинелях…
Погас день, началась ночь, — ты идешь.
Отстали где-то кухни и обозы, несколько сухарей из неприкосновенного запаса, выданного старшиной перед наступлением, давно съедены.
Нет конца дороге, ты идешь, идешь, идешь.
Усталой рысцой пробегает офицер, покрикивает:
— Не отставать! Подтянись!
Ночь, дорога, покачивающаяся перед глазами спина шагающего впереди солдата. Кто он? Из твоей роты, из чужого батальона, быть может, из соседнего полка? Все перемешалось на этой дороге.
— Бери вправо! Вправо!
Проходит один танк, другой, третий, обдают гулом и лязгом, теплом разогретых моторов и запахом бензинного перегара.
— Вправо!
Берегись, пехота, не путайся под ногами, теснись к обочине!
Покачивается впереди спина, навевает дремоту, гудят ноги, ломит плечи, сосет под ложечкой — пусто в брюхе.
Нет конца дороге. Уже бледнеет небо, уже можно разглядеть изрытую обочину, уже степь не черна, а мутна. А спина покачивается перед глазами — та же спина или другая? Внезапно налетаешь на нее, упираешься носом в шершавое сукно.
— Проснись!.. — в придачу крепкое слово, голос усталый и злой.
На дороге застрял грузовик — задержка…
Грузовик обходят. Снова усыпляюще качается спина.
Мыльный свет просачивается сквозь облака, вкрадчиво, провокаторски открывает увядшую, заскорузлую степь во всей постылой наготе полузимы, полуосени. Мыльный безрадостный свет и корявая земля, дорога, распоровшая эту землю, дорога, вызывающая тоску своей бескрайностью. Иди, иди, иди — нет конца земле, нет отдыха. Полмира занимает широкая солдатская спина в такой же серой, как сама степь, шинели.
И опять забылся — толчок, влип лицом в холодное, шершавое сукно. Покорно ждешь злую и усталую брань.
Но спина молчит. Рядом тесно друг к другу стоят солдаты.
Что это?
Музыка! Посреди окоченевшей от заморозков степи, посреди войны!..
Сон? Бред на ходу?.. Так, пожалуй, можно услышать и голос матери.
Но за плотной шинельной стеной вырвался нечеловеческий голос, стонуще-страстный. Вырвался и упал, сообщая что-то сокровенное, растворявшееся в степной бес-крайности. Музыка! Не сон и не бред — на самом деле.
Федор протиснулся.
Прямо у дороги, на бугристой и смерзшейся обочине, сидел пленный румын. Жеваная, зеленая, утратившая свой ядовитый цвет шинель, ноги в грубых ботинках подвернуты под себя, низко остриженная, угольно-черная голова, шапка — меховое ведро — валяется на земле. Руки, раздавленные, широкие, дремучие окопные руки, словно десять лет пролежавшие в земле, ставшие такими же черными, как сама земля, и только ногти на пальцах, как раковины, белы — на них не держится грязь. Этими руками и подбородком, заросшим пыльной щетиной, зажал скрипку. Что-то пугающее, варварское в том, что глинистые пальцы с неестественно белыми ногтями осмеливаются касаться ее, легкой, хрупкой, благородно лоснящейся отполированным деревом, переполненной трепетом, нервной дрожью. Осмеливаются касаться, нет, грубо и властно мнут — не рвись, птица, хочешь улететь — не получится! И скрипка стонет от сладкого насилия.
Она стонет… И мыльный свет сквозь жидкие облака обливает замороженную щетинистую степь, и где-то в мутной промозглости утра остервенело рычат машины, и тесно сбились вокруг остановленные на полпути люди, в одинаковых шинелях, с одинаковыми обросшими лицами, с общим выражением усталости — дети-близнецы угрюмой степи, распятой войной.
А скрипка поет… Печаль?.. Может быть. Плач?.. Возможно. Но если и печаль, то счастливая. Если и плач, то без слез. Мутный, грязный, утомленный рассвет — чистый голос, настолько чистый, что не вынесешь: вот-вот остановится сердце.
Поет скрипка…
А впереди у тебя бой. И наверное, с ходу, после целых суток марша, когда ты валишься с ног, не дождавшись кухни, придется взвалить на горб пудовые катушки с кабелем и ползти по мерзлой степи, ползти, обдирая кожу рук, вжиматься под снарядами лицом в застывшую грязь. И может, убьют…
Убьют?.. О господи! В эту минуту плевать на все, ничто не важно — бой, голод, усталость, смерть, — плевать! Есть голос, чистый голос — стон и страсть, плач и счастье…
Посреди войны, оборвав на минуту напористый поход, поет скрипка. Вокруг слышалось тяжелое дыхание.
Стоявший рядом солдат, тот, на чью спину Федор натыкался, — рослый детина с рубленым лицом и ввалившимися глазами — несмело отогнул полу шинели, достал из кармана сухарь, не спуская взгляда с румына, разломил пополам, осторожно бросил полсухаря на шапку.
Румын не поблагодарил, он просто этого не заметил, а солдат смущенно крякнул.