«…Ради речи родной, словесности…» О поэтике Иосифа Бродского - Андрей Михайлович Ранчин
Ольга Седакова видит в поэзии Бродского «стоическую умудренность, мужественную – или старую смиренность перед положением вещей», органически соединенную с неприятием мира, с «отказом»[114]. Но, по-моему, отношение «я» к миру у Бродского сложнее и внутренне – сознательно – противоречиво. Различные теории и философские идеи становятся в творчестве Бродского предметом сложного комбинирования, неожиданного соединения. Так и экзистенциалистские идеи соединяются с этикой стоицизма и с идеями, восходящими к Платону, религиозность – с богоборчеством или безверием.
О стремлении поэта к синтезу языческого и христианского начал, представленных двумя философскими течениями – стоицизмом и экзистенциализмом, о восприятии стоицизма и экзистенциалистской философии как внутренне взаимосвязанных течений свидетельствует статья Бродского «On Cavafy’s Side» («На стороне Кавафиса», 1977):
<…> ни язычество, ни христианство недостаточны сами по себе, взятые по отдельности: ни то, ни другое не может удовлетворить полностью духовные потребности человека. Всегда есть нечто мучительное в остатке, всегда чувство некоего частичного вакуума, порождающее в лучшем случае чувство греха. На деле духовное беспокойство человека не удовлетворяется ни одной философией, и нет ни одной доктрины, о которой – не навлекая на себя проклятий – можно сказать, что она совмещает и то и другое, за исключением разве что стоицизма или экзистенциализма (последний можно рассматривать как тот же стоицизм, но под опекой христианства)
(авторизованный пер. с английского Алексея Лосева[115]).
В поэзии Бродского стоическое отношение к миру, христианское видение реальности, однако, не синтезированы (их синтез невозможен!), но образуют – вместе с религиозным и внерелигиозным экзистенциализмом – противоречивое единство. Сходная черта свойственна и словесному стилю Бродского: одно и то же слово может одновременно употребляться в разных значениях, соединять в себе значения слов-омонимов.
Саморепрезентация лирического «я» в поэзии Иосифа Бродского
Памяти Валентины Полухиной
Исследователи по-разному описывали особенности самовыражения лирического «я» в стихотворениях Бродского. В. П. Полухина отмечала установку на самоотстранение, проявляющуюся в замене местоимения единственного числа «я» на «мы», напоминая: «Частотность „мы“ в стихах Бродского довольно высока – 896 раза» (так!– А. Р.)[116]. Исследовательница подробно рассмотрела и другие способы, формирующие дистанцию между автором и его манифестациями в текстах, придя к выводу:
Дальнейший уровень самоотстранения достигается опусканием всех личных местоимений и использованием метафор для замещения и парафраз для самоописания <…> Не менее важно заметить, что «я» поэта скрывается не только за местоимениями и метафорами, но и за культурными масками <…> Таким образом, авторское «я» в стихах Бродского – это сочетание трех или четырех ипостасей. Это и сам Бродский, и человек как таковой; это также и поэт как таковой, и в этой ипостаси он идентифицируется с Данте и с Орфеем[117].
Такая саморепрезентация как будто бы если не противоположна романтическому мифу о Поэте – непонятом избраннике и изгое, то, по крайней мере, внеположна ему, и В. П. Полухина не случайно рассматривает творчество автора «Части речи» и «Урании» в границах постмодернистской поэтики. В отличие от нее Д. И. Иванов и Д. Л. Лакербай акцентировали у Бродского «романтический конфликт с эпохой, позицию абсентизма и эстетического противостояния государству», роль «поэта-мифотворца», выстраивающего на основе поэтической традиции собственную версию сюжета «Судьбы Поэта». По их мнению,
в качестве исходной поэтом выбрана метанарративная программа Поэта-избранника/изгоя, автоматически актуализирующая неомиф Судьбы поэта в культуре, независимо от намерений автора[118].
Серьезное различие между этими двумя характеристиками отчасти объясняется тем, что В. П. Полухина, с одной стороны, и Д. И. Иванов и Д. Л. Лакербай, с другой, обращают преимущественное внимание на разные периоды творчества поэта, но не рассматривают саморепрезентацию его лирического «я» в диахроническом, эволюционном аспекте. Между тем формы этой саморепрезентации в относительно раннем, доэмигрантском, и в более позднем, «американском», периодах весьма различны. У «раннего» Бродского отчетливо и последовательно выражена романтическая оппозиция я ←→ другие, я ←→ общество; при этом поэт действительно предстает изгоем, преследуемым за свой дар, за слово[119]. Вот некоторые примеры:
Глушеною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак – по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнет возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчится будут на каждой стене
в том доме, чья крыша – Россия.
(«Отказом от скорбного перечня – жест…», 1967 [II; 193–194])
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зеленого