Алла Латынина - Комментарии: Заметки о современной литературе
Признаюсь, я и сама подбросила несколько поленьев в тот костер, на котором сжигался хлам «общих мест» вроде пустых словес о гуманизме русской литературы и ее антибуржуазном характере, и успела посетовать на то, что русская литература, всегда предпочитая обаятельного лентяя Обломова волевому работнику Штольцу, кое-что и проглядела. Не скажу, что я об этом жалею.
Два-три года назад, когда еще слово «революция» не утратило в прессе позитивного значения и соседствовало со словом «прогресс», было полезно оспорить некоторые общие места так называемой антибуржуазной идеологии с классических либерально-консервативных позиций. Но теперь, когда все если не прочли, так усвоили Хайека, когда публицисты, воспевавшие коллективизм советского человека и обличавшие бездуховность общества потребления, начинают петь гимны индивидуализму и богатству, когда драматург, прославивший бескорыстный труд сознательной коммунистической бригады, отказывающейся от не заработанной премии, призывает признать бесповоротно, что наша многолетняя борьба с психологией собственника за психологию несобственника была величайшая глупость, самое время задуматься над тем, что идея пошла по улице, как говорил Достоевский, и заодно вспомнить испанского философа, весьма недемократично заметившего, что подобная овладевшая массами идея – это «шах, объявленный истине».
Возразят: о какой общепринятости идеи можно говорить, если целый отряд литераторов и журналистов неустанно твердит о распродаже России, если неутомимый Эдуард Лимонов из обилия «мерседесов» на московских улицах выводит «остервенелость и непримиримость будущего социального столкновения» (отнюдь не печалясь о последствиях) и, как новый буревестник, торопит социальную революцию, которая должна смести «криминальный правящий класс» и привлечь молодые «низы общества»? Если на митингах патриотов обличение коррупционеров соседствует с обвинениями новых богачей в грабеже отечества и призывами вернуться к утраченному раю социального равенства путем очередного перераспределения награбленного?
Однако все эти филиппики против богачей – по сути, удел маргиналов, лозунги демонстрантов, над которыми потешается «просвещенная» пресса. Лишь изредка иной писатель не одиозной репутации рискнет плыть против течения. «Нынче мы, кажется, единственная в мире страна – опять единственная, – которая устами своей интеллектуальной элиты клеймит неимущих (вспомните, сколько сарказма было обрушено на так называемые марши пустых кастрюль!) и грудью встает на защиту родных миллионерчиков», – пишет, например, Руслан Киреев, считая наличие среди «присяжных защитников капитала» ряда писателей позором, «до которого никогда не доходила русская литература». «Испокон за акакиев акакиевичей вступалась она, косноязычных бедолаг… а не за краснобайствующих владельцев роскошных шуб». «Идеологи новой власти, власти денег, шьют новое платье своим королям», – примечает М. Кураев, иронически изображая претензии нуворишей купить своего рода «патент на благородство» с помощью поспешно учреждаемых золотых, усыпанных бриллиантами орденов, конкурсов предпринимателей (победителя тоже ждет звезда с двуглавым византийским орлом), а также своего рода филологически-генеалогических изысканий, призванных доказать легитимность власти капитала. «Значит, снова подозрительным и не „нашим“ окажется Герцен, утверждавший, что „мещанство – окончательная форма западной цивилизации“. Снова будет изгнан из обращения Д. С. Мережковский с его оскорбительным для чести предприимчивых людей суждением о них как о коронованных Смердяковых и торжествующих Хамах. Достанется и Достоевскому, имевшему неосторожность утверждать, что деньги обладают способностью выводить на первое место „бесталанное и срединное“ ничтожество…» – рассуждает М. Кураев.
Отдавая должное наблюдательности и остроумию писателя, едко высмеявшего претензии новой буржуазии, мечту о «крестах, титулах, салютах и всяческой феодально-аристократически-партийной всячине», все же думаешь, что если однозначное отрицание весьма ограниченно в возможностях описания мира, то и отрицание отрицания столь же прямолинейно.
Тезис «русская литература обличала буржуазию и господствующие классы и была на стороне угнетенных» (см. любой учебник русской литературы для средней школы 30—70-х годов) стоит тезиса «русская литература оболгала предпринимателя, промышленника, человека дела – единственную силу, способную вывести страну на путь европейского развития» (см. современную прессу).
Неудовлетворенность вторым тезисом вряд ли должна автоматически вести к признанию справедливости первого.
В самом деле – почему русская литература не жаловала владельцев роскошных шуб (как совершенно справедливо заметил Руслан Киреев)? В особенности если шубы эти доставались не по наследству, были нажиты неправедными путями – впрочем, праведной наживы русская литература тоже не признавала.
Как ни смеялись мы в свое время над социологическим подходом к литературе, но все же нельзя и не признать, что дворянское ее происхождение сильно сказывается на понятиях долга, достоинства, чести. А сообразно этим понятиям богатство могло быть лишь жалованным, добытым мечом, верной службой царю и отечеству. Незазорно было, хорошо управляя имением, добиться большого дохода. (Вспомним, сколько героев от помещика Муромского до толстовского Левина занимаются улучшением хозяйства.) Богатство можно получить в наследство, как Евгений Онегин (сколько сюжетов, сколько страстей разыгрывается вокруг наследства, как волшебно преображает миллион захудалого князя Мышкина, только что – предмет всеобщих насмешек!). Не столь уж зазорно выиграть в карты, в рулетку (тема игры, погони за призрачным богатством – одна из констант русской литературы: тут тебе и Пушкин с «Пиковой дамой», и гоголевские игроки, и лермонтовская загипнотизированность карточной удачей, и, конечно, «рулетенбургские» страсти Достоевского).
Дворянская культура не идеализировала бедность, но усилия ради личного обогащения – презирала. Достоевский, по быту – разночинец, как никто другой в русской литературе чувствует дыхание нового века и власть капитала. Тема денег звучит почти в каждом его романе, вокруг них вертится нить интриги. Пусть Раскольников идейный преступник, но все же мысль убить и ограбить рождается сознанием, что новому Наполеону для первого шага деньги-то необходимы. Сто тысяч, брошенных в огонь Настасьей Филипповной, – кульминация романа «Идиот». Аркадий Долгорукий («Подросток») сосредоточен на идее стать новым Ротшильдом. Тема Ротшильда – тема власти богатства. Но не разлюбил бы разве Достоевский своего Аркадия, если б вместо того, чтобы мечтать о миллионе, тот начал его сколачивать небольшими спекуляциями? И можно ли представить себе, чтобы Митя Карамазов, вместо того чтобы требовать у отца наследственные три тысячи, пустился в торговлю, чтобы их заработать?
Мечтать о деньгах – можно, спорить из-за наследства – пожалуйста, но как дело доходит до вопроса, каким же путем в реальности складывается богатство, так на сцену выходит вульгарный Петр Петрович Лужин, раздражающий уже тем, что слишком плохим судейским слогом пишет и слишком доволен своим новым, с иголочки, щегольским костюмом.
Раскольников, укокошивший старушку и Лизавету, Достоевскому много милее Лужина, которому даже то ставится в вину, что хочет взять за себя бедную девицу, дабы почитала его за благодетеля.
Нет, не потому не нравится Лужин Достоевскому, что как-то особенно плох, а потому и плох, что не нравится; а не нравится – потому что выскочка, нувориш, потому что подозрительны его капиталы – уж верно, не праведно нажитые?
Казалось бы, вторая половина XIX века, после александровских реформ, когда в литературу пришел разночинец, сам ученный на медные деньги, должна была изменить точку зрения на предпринимательство и человека, всего добившегося своими руками. Но ничего подобного. Глеб Успенский, Решетников, Слепцов, Гаршин стенают о нищете и страданиях бедняков и обличают, как раньше любили писать, «буржуазное хищничество».
Если создать некий собирательный образ русского писателя, то он, писатель этот, вполне бы мог повторить слова Константина Леонтьева: «С одной стороны, я уважаю барство; с другой, люблю наивность и даже грубость мужика. Граф Вронский или Онегин, с одной стороны; а солдат Каратаев – и кто?.. ну хоть бирюк Тургенева для меня лучше того „среднего“ мещанского типа, к которому прогресс теперь сводит мало-помалу всех и сверху и снизу, и маркиза и пастуха» («Восток, Россия и Славянство»).
«Среднего мещанского типа» не выносила эта литература – при всем том, что никто из русских писателей, пожалуй, не позволил бы себе, как Леонтьев, рекомендаций «подморозить» Россию: не для того, мол, Моисей всходил на Синай, гениальный красавец Александр бился под Арбеллами, апостолы проповедовали, мученики страдали, словом, не для того история была столь величественна и прекрасна, чтобы «французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия».