Григорий Амелин - Письма о русской поэзии
«Как, П.?! Неужели тот самый, который по Москве ходил в черной папахе, белый, как смерть, и нюхал по ночам в чайных кокаин? Три раза вешался, глотал яд, бесприютный, бездомный, бродяга, похожий на ангела с волчьими зубами. Некогда московские художницы любили писать его тело. А теперь -- воин в жупане цвета крови -- молодец молодцом, с серебряной поясом и черкеской. Его все знали и пожалуй, боялись – опасный человек! Его зовут "кузнечик" – за большие, голодные, выпуклые глаза, живую речь, вдавленный нос. ‹…›
Некогда подражал пророкам (вот мысль – занести пророка в большой город с метелями, – что будет делать?).
Он худой, белый как свеча, питался только черным хлебом и золотистым медом, да английским табаком, большой чудак, в ссоре с обществом, искавший правды. Женщины-художницы писали много раз его голого, в те годы, когда он был красив.
Хромой друг, который звался чертом, три раза снимал его с петли. Это было вроде небесного закона: П. удавливается, Ч. снимает» (IV, 139).
Ч., хромой друг, звавшийся чертом, -- Борис Пастернак. Он друг Петровского, он хром, и сам неоднократно вносит себя в адский синклит:
Нас мало. Нас может быть троеДонецких, горючих и адскихПод серой бегущей короюДождей, облаков и солдатскихСоветов, стихов и дискуссийО транспорте и об искусстве.
(I, 203)
Еще один знаток поэтической преисподней и игр в аду, Алексей Крученых, хорошо чувствовал чертовщинку этого знакомства Петровского и Пастернака. Сам Пастернак вспоминал: «Ловец на слове А. Крученых, заставляет записать случайное воспоминание. В 1915 году летом одному моему другу, тогда меня не знавшему, и замышлявшему самоубийство молодому поэту, встретив его в покойницкой у тела художника Макса, и разгадав в нем кандидата в самоубийцы, сестры Синяковы сказали: "Бросьте эти штучки! Принимайте ежедневно по пять капель Пастернака". Так П‹етровский› познакомился со мной и с Синяковыми»[80].
Уже после выхода «Малиновой шашки», на I съезде писателей в августе 1934 года, с трибуны, Петровский будет воспевать эпохальность этого знакомства и открещиваться от хлебниковской выдумки: «В день самоубийства одного художника, -- в странной, хоть и нелепой связи с этой смертью, никак прямо меня не задевшей, -- я встретил человека, невольно ставшего вестником моего будущего -- Бориса Пастернака… Это было моим первым рождением»[81]. А в феврале 1937 года, опять же с трибуны, он открестится и от Пастернака, предав его анафеме.
Петровский – художник, раскрашивающий малиновой краской шашку и выдающий ее за настоящую кровь. Но не это смущает Хлебникова. Не довольствуясь проклятой поэзией жизнестроительного вранья с наркоманией и суицидом, наш герой рассказывает Хлебникову о расстрелах и убийствах, в которых он участвовал («Ну, я без малейшей дрожи гадов на тот свет шлю. Вы что думаете – шутка?»). И для Хлебникова все равно – правда это или ложь. Раскрашивая малиновой кровью собственное тело, Петровский не понял, что даже как вранье для Хлебникова это совершенно недопустимо. Абсолютная граница между искусством и жизнью таит антисимволистский выпад Хлебникова, его несогласие с основным постулатом символизма об «искусстве как жизнестроительстве». Жизнь может строиться по законам искусства, художник даже волен распоряжаться собственной жизнью и выбирать, как Пушкин и Христос, собственную смерть. Непреступаемым порогом для человека и художника (вполне по Достоевскому) будет посягательство на чужие жизни. Пятигорский бы сказал, что Хлебников отказывается думать о себе в терминах «другого».
В самом конце повести – интересующий нас анекдот: «Известно, что он (Петровский. – Г.А., В.М.) трижды обежал золоченый, с тучами каменных духов храм Спасителя, прыгая громадными скачками по ступеням, преследуемый городовым за то, что выдрал из Румянцевского музея редкие оттиски живописи. Любил таинственное и страшное. Врал безбожно и по всякому поводу» (IV, 139).
Хлебников дополнительно к эпизоду из жизни самого Петровского обыгрывает широко освещавшийся в печати скандал с Эллисом (Л.Л. Кобылинским), подробно описанный затем в мемуарах Андрея Белого. (Как потом выяснилось, Эллис ничего не крал из Румянцевского музея.)
Трехкратным повтором Хлебников как бы подчеркивает литературную анекдотичность и выдуманность этих эпизодов: «три раза вешался» – «трижды обежал ‹…› храм Спасителя». Освящая эту завиральную историю именем Петровского, Хлебников не Петровского принижал, а искусство возвеличивал. Герой – бродяга, кузнечик, безбожный лгун и пророк. На экспериментальный вопрос: «Занести пророка в большой город с метелями, – что будет делать?» символизм уже ответил устами Блока в поэме «Двенадцать» и потерпел сокрушительное поражение. Скандальный и пророчествующий кузнечик П. мчится взапуски вокруг храма Спасителя в придуманной истории. Здесь поражение невозможно. Поэзия дело сфабрикованное.
Добросовестный Митурич дважды садится в лужу: во-первых, он соврал, что слышал историю о краже из Румянцевской библиотеки из уст самого Хлебникова, и во-вторых (что хуже) – не понял собственно авторских интенций «Малиновой шашки». Холуйская тупость, с которой обращается Митурич с жизнью и творчеством великого друга, вызывает вопрос: а чем, в сущности, эта честная и фанатичная преданность Хлебникову лучше, чем предательство Петровского по отношению к тому же Пастернаку? Величайшая и горькая ирония заключается в том, что ничем не лучше.
Отнюдь нериторический вопрос даже самого благожелательного читателя: почему, собственно, даже сейчас мы должны получать архивный источник (из важнейших) с двукратно умноженными искажениями, неточностями, безграмотным комментарием или вообще без такового?
Ответ наш, а не издателей: да с такими друзьями иначе и быть не могло.
ОРЕЛ ИЛИ РЕШКА
Юрию Сенокосову
И в каждой битве знак особыйДела героев освещалИ страшным блеском покрывалЗемле не преданные гробы…Эдуард Багрицкий. «Знаки»Владеть крылами ветер научил,Пожар шумел и делал кровь янтарнойИ брагой темной путников в ночиЗемля поила благодарно.Николай Тихонов. «Не заглушить, не вытоптать года…»Но что это сзади за грохот звенящий?По лестнице… Слышишь? Там…Рояля, как черного гроба, ящикЗа нами ползет по пятам.
Михаил Зенкевич. «Баллада о безногом рояле»
Поначалу загадочная поэма Хлебникова «Ночной обыск» называлась «Переворот Советов». То ли в виде эпиграфа, то ли датировки под заглавием стояло: «7.XI.1921. 36 + 36». (((ТРИ В ШЕСТОЙ СТЕПЕНИ ПЛЮС ТРИ В ШЕСТОЙ СТЕПЕНИ!!! И В НАЧАЛЕ 2 ВТОРОГО АБЗАЦА – ТОЖЕ))) Изменив название, цифры поэт оставил, и при первой публикации Н.Л. Степанов их воспроизвел и прокомментировал со ссылкой на хлебниковского душеприказчика художника П.В. Митурича, утверждавшего, что формула эта означает «выраженное в ударах сердца число минут, необходимое для прочтения поэмы».
36 + 36 = 1458 – это число дней, прошедших со дня революционного переворота (7.ХI.1917) до дня написания поэмы, а 3 (тройка) в хлебниковской мифологии времени означает превращение события в свою противоположность, противособытие. То есть, с хлебниковской точки зрения, за четыре истекших года совершился «переворот переворота». Именно об этом сокрушительном крушении надежд «Ночной обыск». Решающими событиями в переоценке Октябрьской революции стали смерть Блока и Гумилева (1921).
Поэма – обыск матросами подозрительного дома на предмет «белогвардейской сволочи», заканчивающийся страшным погромом. В цепи малопонятных событий – от начавшегося обыска, разбоя и до попойки и общей гибели белых и красных в охваченном пожаром доме – есть одно, являющееся ключевым в интерпретации текста в целом. Оно связано с выбрасыванием революционными матросами рояля из окна:
– А это что? Господская игра,Для белой барышни потеха?Сидит по вечерамИ думает о муже,Бренчит рукою тихо.И черная дощечкаЗа белою звучитИ следует, как ночьЗа днем упорно
.
‹…›
Ишь, зазвенели струны!Умирать полетели.Долго будет звенетьСтрунная медь.‹…›
А эту рухлядь,
Этот ящик, где воет цуцик,
На мостовую
За окно!
‹…›
– А ловко тыПрикладом вдарил.Как оно запоет,Зазвенит, заиграет и птицей, умирая, полетело.
(I, 260-264)
Падение рояля, «рояля культуры» (Белый), на мостовую символизирует сокрушительную гибель роялистского, самодержавного строя в России. Предсмертный полет самодержавного орла – «птицей, умирая, полетело». Роялистский орел, сниженный образом щенка, неожиданно разместившегося внутри инструмента, вполне объясним в связи с блоковским сравнением «старого мира, как пса». Матросы сами называют себя «убийцами святыми», и эта освященность революционной стихии несомненно блоковского происхождения.