Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra
Между двумя планировавшимися приложениями нет прямой связи. Они связаны с разными эпизодами романа. В «Круге» появляется персонаж, которого нет в «Даре», сын деревенского учителя, и автор описывает привилегированный уклад жизни Годуновых-Чердынцевых, используя воспоминания этого персонажа о его русской молодости и страстном увлечении сестрой Федора Таней. Таким образом, по содержанию «Первое приложение» связано с воспоминаниями Федора о детстве в дореволюционной России, но источник вдохновения явно находится в биографии Чернышевского, которую Набоков изучал как раз в то время, то есть в феврале 1934[509]. Позже, изображая молодого нациста Кострицкого, он, как мы уже знаем, покажет другую, темную сторону наследства русского утилитаризма XIX века. Здесь же, в образе Иннокентия Бычкова, изображен «наивный» ранний этап эволюции этого вида. Как студент-медик и радикал Иннокентий подозрительно относится к «барству» Годунова-Чердынцева и его интересу к неприкладной науке. Многое в его взглядах напоминает молодого разночинца Базарова, героя тургеневских «Отцов и детей» (1862), только Иннокентий занимает позицию противника «чистой науки», а не «чистого искусства», как Базаров в его спорах с Николаем и Павлом Петровичем:
Не забудем, кроме того, чувств известной части нашей интеллигенции, презирающей всякое неприкладное естествоиспытание и потому упрекавшей Годунова-Чердынцева в том, что он интересуется «Лобнорскими козявками» больше, чем русским мужиком[510].
Во «Втором приложении» спор по поводу чистой и прикладной науки снова возникает, когда Годунов-Чердынцев отказывается дать совет родственнику-землевладельцу, как избавиться от гусеницы, уничтожающей его леса:
Он с ненавистью относился к прикладной энтомологии — и я себе не представляю, как бы он теперь работал в сегодняшней России, где его любимая наука сплошь сведена к походу на саранчу или классовой борьбе с огородными вредителями (рукопись, 19).
Мы слышим голос Федора. Во «Втором приложении» Федор рассказывает о теории и практике своего отца как специалиста по чешуекрылым. Подразумевается, что он пишет эту часть в 1927 году (рукопись, 18), то есть, по хронологии романа, в то время, когда собирает материалы для биографии отца. Основа повествования — важнейшие труды Годунова-Чердынцева, перечисленные во 2-й главе — «Lepidoptera Asiatica» (8 томов, выходивших частями с 1890 по 1917 г.) и «Чешуекрылые Российской Империи», первые четыре из планировавшихся шести томов которых вышли между 1912 и 1916 годами.
Вначале Федор порицает неадекватность публикаций по лепидоптерологии начала века, когда еще мальчиком он заинтересовался бабочками. Общие труды о бабочках времени его юности (в основном это были немецкие книги) удовлетворяли только новичка или дилетанта и почти исключительно были посвящены Центральной Европе. Всякие сведения о Северной и Восточной Европе и России были неполны, совершенно несистематизированы и, если речь шла о России, ограничивались несколькими районами, такими как Казань, Санкт-Петербург, Сарепта, только потому что именно там случайно оказались немецкие энтомологи. Такому истинному энтузиасту, как юный Федор, приходилось продираться сквозь кипы энтомологических журналов на шести языках и бесчисленные тома невразумительных воспоминаний.
Все изменилось с выходом труда Годунова-Чердынцева «Чешуекрылые Российской Империи». Это было то «чудо», которого ждали русские лепидоптерологи. Воспоминания Федора о волнении, которое он испытывал, открывая первый том в 1912 году, очень напоминают волшебное появление гигантского фаберовского карандаша, которое описано в первой главе «Дара» (21–22). Так же, как там, здесь он в постели, выздоравливает после какой-то детской болезни, и мать приносит картонную коробку, содержащую драгоценный том в синей обложке (рукопись, 8–9). В описании этой книги выражается безоговорочное восхищение, беспредельная похвала, потому что Федор описывает идеальный метод, совершенную практику.
Есть такой уровень мастерства иллюстраций миниатюриста, который, как пишет один английский журналист в «The Entomologist», цитируемый Набоковым, может иногда передать «irridescence [sic] of truth»[511] (эта фраза в рукописи написана по-английски) лучше, чем реальный посаженный на булавку образчик). Так и в книге Годунова-Чердынцева, по словам Федора, есть полнота описания всех стадий развития насекомого от гусеницы до имаго[512], со всеми местными разновидностями и указанием географического распространения. Тщательно изучается естественная среда обитания и кормовые растения, и, что важнее всего, устанавливается место каждой бабочки в роде, в системе.
Отсутствие критической дистанции связано с тем, что Федор пытается сделать свои мысли предельно созвучными отцовским. Он старается стать им. Он помнит, как ребенком в бреду болезни пытался догнать караван отца (рукопись, 8). Когда Федор описывает «это страстное сумасшедшее счастье» погони за бабочками, кажется, звучит голос отца (машин., 6–7). А цитируя книги отца — что делается очень часто, — Федор с удивлением узнает в них черты, ставшие основой его собственного литературного стиля. Неведомо для него самого в нем отпечатался узор наследственности:
…и я думаю, что развитие этих черт под моим часто вычурным пером было актом сознательной воли (рукопись, 15).
Эта попытка следования за отцом — больше, чем потакание своим чувствам и ностальгии. Федор превратит узор распознанного им сходства в инструмент понимания. Переходя во второй части своего рассказа к изложению теоретических идей отца (машин., 25), он признается, что плохо экипирован для путешествия в эту для него terra incognita. Недостаточно зная палеонтологию и генетику, он чувствует, что «входит во тьму, в ледяной лабиринт без лампы» (рукопись, 24). Он решается на это предприятие, только сознавая «то заумное родство», «ту поэтическую связь», которая соединяет его с автором, независимо от «научной сущности дела». Здесь Федор предчувствует мысль, которую в будущем сформулирует в виде теории, — о «поэтической связи», объединяющей все творение надежнее и тоньше, чем сцепления эволюционной теории, доступные прозаической логике дарвинистской правды. Но на сходство метода Федора и его идеи указывает читателю сам Набоков. Федор этого не видит. Он подчеркивает только сложность задачи и изумительную новизну теории отца, «которая кажется правящим кругам беззаконной фантазией, ходом коня с доски в пустоту» (рукопись, 20).
Мы видим, как здесь Набоков экспериментирует с повествовательными конструкциями, в которых читателю сообщается ненадежная или недостаточная для их верного понимания информация, которые он разовьет дальше в своих англоязычных романах. Идеальным способом узнать фундаментальную истину, касающуюся вселенского порядка, было бы передать это откровение от Матери Природы (или Бога) одному из избранных, жрецу науки, такому как Константин Годунов-Чердынцев, и через него идеальному читателю, одному из «редких счастливцев». Федор для Набокова во многих формальных отношениях недостойный «вестник» и некомпетентен для выполнения своей задачи. Он поэт, а не ученый; у него нет необходимых научных знаний. Впрочем, как сын своего отца, он унаследовал его идею, интуитивное понимание посредством воображения, и именно это делает его если не хорошим толкователем, то, пользуясь сравнением из области спиритизма, идеальным медиумом. И Набоков, незаметно для Федора, но подражая замыслу Природы в своем творчестве, режиссирует, создает и показывает это представление для просвещения и радости своих читателей.
Шахматный образ хода коня, который Федор использует, чтобы описать реакцию на книги отца, довольно важен. Он подчеркивает тесную связь между биографическим подходом «Второго приложения» и воображаемым упражнением в сочинении биографии, продемонстрированном в «Истинной жизни Себастьяна Найта». Там рассказчик В. тоже приступает к написанию биографии своего сводного брата Себастьяна, осознавая, что не готов к этому. Если Федор не обладает научными знаниями отца, то В. лишен литературного таланта Себастьяна. Но В. все же ощущает в себе «внутреннее знание», обусловленное их общей наследственностью. Он рассматривает это знание как инструмент, который может помочь ему в попытке толкования жизни и творчества Себастьяна: ощущение «какого-то общего ритма», «некоторое психологическое сходство». Но подобно тому, как «реальная жизнь» Себастьяна ускользает от биографа и создание, кажется, книги превращается в бег с препятствиями и игру «paper chase»[513], также и во «Втором приложении» доступ к трудам Годунова-Чердынцева ограничен и затруднен политическими и лингвистическими препятствиями. В России при советской власти понижение ценности чистой науки привело к тому, говорит нам Федор, что книги его отца были обречены на искусственное забвение. А за рубежом распространение его идей сковано гордым принципом Годунова-Чердынцева писать только по-русски, избегая даже включения кратких резюме на романских языках. Хотя «Чешуекрылые Российской Империи» были переведены на английский вместе с самыми важными частями «Lepidoptera Asiatica» под надзором автора, после исчезновения отца публикация остановилась, и Федор не знает, где находится рукопись перевода.