Семен Машинский - Художественный мир Гоголя
Буржуазная критика стремилась всячески принизить и обесславить революционно-демократическую эстетику, и в частности ее борьбу за Гоголя и гоголевское направление в русской литературе. «Спор между Белинским и Гоголем, считающийся давно законченным, – писал М. Гершензон, – не только не решен, но, можно сказать, только теперь впервые ставится на суд русского общества».[298] Этому поветрию поддался даже Александр Блок, назвавший в 1908 году Письмо Белинского к Гоголю «истерическим бранным криком».[299] Сила инерции была столь велика, что и десятилетие спустя, уже после Октябрьской революции, он продолжал защищать легенду о «великом грехе перед Гоголем», якобы совершенном Белинским.[300] Оценивая Белинского порой пристрастно и несправедливо, Блок, однако же, ничего общего не имел с теми декадентскими и «веховскими» критиками, сочинения которых дышали ненавистью к Белинскому. Недаром он в том же 1908 году писал об «огне бескорыстной любви и бескорыстного гнева, которым горели Белинский и Герцен».[301]
Для символистской и буржуазной критики начала века в целом характерно было стремление превратить Гоголя в мистика и религиозного обскуранта. В этом отношении особенно последовательной являлась книга Д. Мережковского «Гоголь и чорт», появившаяся первоначально под заглавием «Судьба Гоголя» на страницах журнала «Новый путь» (1903, 1–4).
Смысл концепции Мережковского заключался в следующем. Пушкин отразил гармонию и равновесие мира, оказавшиеся вскоре нарушенными в художественном сознании Гоголя. Лад Пушкина стал разладом в Гоголе, единство обернулось раздвоением, согласие – разногласием. «Это одно из величайших нарушений равновесия, которые когда-либо происходили в душе человеческой». В таком разладе двух первозданных начал – языческого и христианского, плотского и духовного, реального и мистического – воплощена судьба Гоголя. Вся его личность есть выражение разлада, дисгармонии, противоречия.[302]
Что же касается творчества Гоголя, то оно, по словам Мережковского имело своей главной целью – борьбу с чортом, «выставить чорта дураком». Чорт – это метафора. Чорт – это воплощение мирового зла, «смердяковского духа», «бессмертной пошлости людской». Гоголь, утверждал Мережковский, всю свою жизнь только и был озабочен: «как выставить чорта смешным». Но тут случилось нечто непредвиденное. Решив посмеяться над чортом, Гоголь вдруг обнаружил, что чорт в действительности посмеялся над ним: чорт оказался страшен не необычайностью, а своей обыкновенностью.
Таким образом, замечает Мережковский, чорт, в понимании Гоголя, – это мистическое воплощение вечного зла. Во всех своих произведениях писатель только-де то и делает, что «исследует природу этой мистической сущности». Смех Гоголя и есть, мол, не что иное, как «борьба человека с чортом». «Единственный предмет гоголевского творчества и есть чорт именно в этом смысле, то есть как явление «бессмертной пошлости людской», созерцаемое за всеми условиями местными и временными, историческими и народными, государственными и общественными, – явление безусловного, вечного и всемирного зла».[303] Из произведений Гоголя, как видим, выхолащивается какое бы то ни было реальное содержание, персонажи превращаются в некие фантомы. Хлестаков, например, для Мережковского – «вдохновенный мечтатель», Чичиков – «положительный делец», а за этими двумя «противоположными лицами скрыто соединяющее их третье лицо, лицо чорта».[304] Такой мистической пеленой обволакивается все творчество писателя.
Книга Мережковского – в некотором роде образец мистико-декадентского толкования творчества Гоголя. В ней, как писал в свое время А. Горнфельд, «не чувствуется никакого желания прочитать в произведении писателя то, что он вложил в него, а не то, что мне хочется», а что касается до пресловутого чорта – то Мережковский его так растягивает, что «его туманный фантом готов охватить что угодно».[305]
Подобным, как выразился однажды В. Кранихфельд в рецензии на упомянутую книгу Мережковского, «языкоблудием» были начинены многие посвященные Гоголю критические сочинения.
Вот еще один образец такого рода – посмертная статья Иннокентия Анненского «Эстетика «Мертвых душ» и ее наследие», которую друзья автора называли чуть ли не «гениальной».
В каждом из нас, по словам И. Анненского, сидят два человека: один – осязаемый, телесный (голос, поза, рост, смех), другой – загадочный, тайный. Другой и есть истинная сущность каждого из нас. Первый стремится быть типом, второй формирует в человеке индивидуальность. Первый ест, спит, бреется; второй – бестелесен, но только он может чувствовать в себе бога. Гоголь оторвал первого от второго и сделал его (первого) столь ошеломляюще телесным, что второй оказался решительно затертым и стал ненужным. С тех пор, дескать, первый и стал царить в русской литературе. Стало быть, Гоголь утвердил в литературе телесность, которая «загромоздила» и «сдавила» мир.[306]
Декаденты особенно настойчиво отвергали представление о Гоголе как писателе реалистического направления. В создании такого рода «предрассудков» они винили Белинского и демократическую критику шестидесятых годов. «Для большинства публики Гоголь навеки застыл под соусом шестидесятных шутников, – писал Борис Садовский. – Подлинное лицо его до сих пор остается никому неизвестным».[307] В другой статье тот же автор призывал возможно скорее «освободить лик Гоголя» от «гражданских пелен», которыми «до сих пор его так усердно окутывали».[308] Оторвать Гоголя от национальных корней, изолировать его творчество от последующих прогрессивных традиций русской литературы – это была одна из важных задач декадентской критики.
Примечательна в этой связи статья В. Розанова «Несколько слов о Гоголе», впервые появившаяся в 1891 году на страницах «Русского вестника» и десять лет спустя перепечатанная в качестве приложения ко второму изданию его нашумевшей книги «Легенда о великом инквизиторе».
Рассуждая о Достоевском и некоторых современных ему писателях Розанов считает абсолютно несостоятельным взгляд, согласно которому вся русская литература XIX века «исходит из Гоголя». Между ней и Гоголем нет ничего общего, нет никаких опосредствующих связей. «Было бы правильнее сказать, что она вся в своем целом явилась отрицанием Гоголя, борьбой против него». Мало того, не только в отечественной, и «во всемирной литературе он стоит одиноким гением, и мир его не похож ни на какой мир».[309] В чем же состоит своеобразие автора «Мертвых душ»? А вот, оказывается, в чем. В то время как Достоевский, Толстой, Тургенев, Гончаров устремили взоры на реальную жизнь и отразили в своих произведениях внутренний мир человека, Гоголь оставался лишь «гениальным живописцем внешних форм». Беда Гоголя, полагает Розанов, заключается в том, что не было у него «доверия и уважения к человеку». Тем самым он положил начало «ироническому настроению» в русском обществе, постоянно подтачивавшему и разлагавшему его. «С Гоголя именно начинается в нашем обществе потеря чувства действительности».
Стало быть, на Гоголя возлагается ответственность за социальные эксцессы, развитие которых так пугало господствующие классы России. Сурового суда Розанова не избежало и художественное мастерство Гоголя, в коем тоже обнаружен коренной изъян. Гоголь придал своим характерам поразительную скульптурность, но никто, оказывается, не заметил, что они, в сущности, пустотелы, без души. «Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь и мертвые души только увидел он в ней». Великую поэму Розанов называет «громадной восковой картиной», в которой «совершенно нет живых лиц». Таким образом, не жизнь отразил Гоголь в своих произведениях, а лишь «нарисовал ряд карикатур на нее». В этом состоит, по мнению Розанова, «тайна Гоголя» и «объяснение всей его личности и судьбы».
Весьма одностороннее толкование Гоголя дал и молодой В. Брюсов. В известном трактате «Испепеленный» он развивал концепцию, в основных своих элементах вполне согласную с самыми крайними тенденциями символистской критики. Не отвергая исторического значения гоголевского творчества, Брюсов, однако, так его интерпретирует, что великий писатель предстает перед нами каким-то удивительно не похожим на самого себя. Для Брюсова, также как и для других декадентских критиков, нет никакой проблемы гоголевского реализма. Гоголь только порывался быть добросовестным бытописателем окружающей его жизни, но оставался всегда «мечтателем, фантастом, и, в сущности, воплощал в своих произведениях только идеальный мир своих видений».[310] Гоголевские создания – суть «великие и страшные карикатуры», которые мы, лишь подчиняясь гипнозу великого художника, по привычке и по традиции, принимаем за отражение в зеркале русской действительности. Все создания Гоголя – это мир его грез, где все разрослось до размеров неимоверных, где все или чудовищно ужасно или ослепительно прекрасно.