Виссарион Белинский - О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»
Назвав идею Альфреда де Виньи ложною, г. Шевырев говорит, что ее неосновательность повредила и художественному исполнению драмы: скажите, бога ради, может ли это быть?.. Ложность основной идеи может повести к ложным выводам в каком-нибудь логическом исследовании, что, например, и сделалось с г. Шевыревым в его статье о драме де Виньи; но в художественном произведении идея всегда истинна, если вышла из души. Да и какое дело поэту, верна или нет его идея? Разве он философ, исследователь? Шекспир в своем «Отелло» выразил идею ревности, показал нам ревность, не решая хорошее или дурное это чувство. Возьмите любую застольную песню Беранже, в которой он под вдохновением веселости в прекрасных, гармонических стихах не шутя уверяет вас, что, кроме вина и любви, все на свете вздор, которым глупо заниматься: мысль, само собою разумеется, ложная, но песня оттого нисколько не хуже. Поэт весь зависит от минуты, которая навевает на него вдохновение; Шиллер был душа пламенно-верующая, а посмотрите, какое безотрадное, ужасное отчаяние проглядывает в каждом стихе его дивного «Resignation»…[10] Если бы идея Альфреда де Виньи была и ложная, его драма от того не могла быть хуже, потому что его идея ложна для вас, для меня и для кого угодно, но не для него, который убежден в ней и умом и чувством, и потому мне кажется очень неуместным насмешливое предположение г. Шевырева, «что его сиятельство, граф Альфред де Виньи в ту семнадцатую ночь, когда убил своего героя полуголодною смертью, весьма сытно и вкусно поужинал, в полном удовольствии от своего труда». Да! эта шутка мне кажется тем более неуместною, что де Виньи есть поэт с истинным талантом, поэт добросовестный и что сам г. Шевырев отдает похвалу его драме: а может ли быть хорошо художественное произведение, когда оно не выстрадано, не вычувствовано, а было хладнокровно придумано головою, от нечего делать? Где ж логика?..
Теперь остается мне поговорить еще о двух статьях г. Шевырева: в одной заключается его отчет публике о спектаклях гг. Каратыгиных в их последний приезд в Москву прошлого года; другая содержит в себе то, чего я тщетно ищу доселе, – объяснение направления, верования, литературного учения, задушевной идеи «Московского наблюдателя»; эта драгоценная для меня находка содержится в первом нумере этого журнала за нынешней год, и ее я рассмотрю после всех, ею заключу мою статью и из ней выведу результат моих исследований касательно критики и литературных мнений «Московского наблюдателя».
Г. Шевырев отдает отчет в впечатлениях, произведенных на него приездом четы Каратыгиных: этот отчет, разумеется, очень благоприятен для петербургских артистов. И немудрено: это артисты высшего тона, и «Наблюдателю» невозможно не симпатизировать с ними и не превознести их до седьмого неба. В самом деле, какая грация в манерах, какая живопись в позах, какая торжественная декламация! Все это так верно напоминает золотые времена классицизма, немного напыщенного, немного на ходульках, но зато благородного, бонтонного, аристократического, с гладким и выглаженным стихом, с певучею дикциею, с менуэтною выступкою! Правду сказать, в них только и превосходно, что эта внешняя сторона искусства, которая, конечно, важна в артисте, но отнюдь не составляет его сущности, успех в которой достигается изучением, навыком, рутиною, вкусом… Постойте – «вкус!» — остановимся на «вкусе»: давно я добирался до этого словца и до смерти рад, что, наконец, добрался до него. Часто случается нам читать и слышать выражения: этот поэт отличается «вкусом», этот критик обладает «вкусом», у этого человека есть «вкус». Такие выражения выводят меня из терпения; я ненавижу слово «вкус», когда оно прилагается не к столу, не к галантерейным вещам, не к покрою платья, не к водевилям и балетам, а к произведениям искусства. Это слово есть собственность, принадлежность XVIII века, когда слово «искусство» было равносильно слову «savoir-faire»[11], когда «творить» значило «отделывать, выглаживать». Наш век заменил слово «вкус» словом «чувство». Объясним это примером. Вот картина, произведение великого художника! Стоит перед нею человек со вкусом: посмотрите, как умно и верно судит он о ее перспективе, о ее отделке в целом и частях, о расположении групп, о соотношении частей с целым, о колорите; посмотрите, как быстро заметил он, что рука у этой фигуры не на своем месте и длиннее, чем должна быть, что вот здесь слишком густа тень, а здесь недостает света. Его суд верен, но холоден, как суд о паштете или бургонском. И что дало ему возможность судить так о картине? Светская образованность, привычка видеть много хороших картин и слышать суждения о них знатоков, навык, рутина, словом – вкус! – Теперь на эту же картину смотрит человек с чувством, хоть и не знаток: он безмолвно, благоговейно смотрит на нее, теряясь, утопая в своем восторженном созерцании, и не может отдать себе отчета, что его пленяет в ней: но зато как восторг его полон, чист, свят, божественен! Человек со вкусом станет восхищаться каждою безделкою, бросающеюся в глаза тонкостию своей отделки и удовлетворяющею всем требованиям внешней стороны искусства, но пройдет без внимания мимо произведения гениального, если оно не причесано и не прихолено по условным правилам приличия. Человек с чувством не ошибется в достоинстве художественного произведения: он холоден к такому, от которого все в восторге, он обвиняет себя в невежестве, почитает себя неправым и на зло самому себе не может найти в нем той красоты, которая так бросается всем в глаза; но зато он в восхищении от такого произведения, к которому все равнодушны, и здесь опять может обвинять себя в невежестве, в «безвкусии», но на зло самому себе не может переменить своего мнения. Я здесь представляю человека с чувством без образования, без данных для суждения, без способности критицизма. И между художниками есть свои «люди со вкусом», одолженные своим талантом, своими успехами одному вкусу, словом созданные вкусом – этим плодом образованности, просвещения, ума, но не чувством – этим даром одной природы, который образованностию, просвещением и умом возвышается, но не дается ими. Да простят нашей смелости: к таким художникам причисляем мы г. Каратыгина и г-жу Каратыгину. Они удачно усвоили себе внешнюю сторону искусства, они верным глазом измерили сцену, хорошо разочли эффекты, они в высочайшей степени овладели искусством бледнеть, краснеть, падать в обморок, возвышать и понижать голос, действовать жестами, играть слепых, больных – но не больше. А разве это не талант? разве такие люди не редки? скажут нам. А разве вкус тоже не талант? разве люди со вкусом также не редки? отвечаем мы.
Мнение г. Шевырева о гг. Каратыгиных давно уже всем известно: еще три года назад тому бился он за них, с поднятым забралом, как прилично благородному рыцарю, с соперником без герба и девиза, с забралом опущенным, но с рукою тяжелою, с ударами меткими. Г. Шевырев сошел с турнира прежде своего соперника, но не побежденный им, а только раздосадованный его упрямым инкогнито. Кто из них прав, кто ошибается, не беремся решить, но признаемся, что невольно симпатизируем с таинственным рыцарем, потому ли, что таинственность всегда возбуждает к себе участие, или потому, что наездники без щита и герба, не вписанные в герольдию, к нам как-то ближе{11}. Как бы то ни было, только во второй приезд г. Шевырев не стал сражаться, хотя неизвестный его соперник и опять вызывал его на бой. На этот раз он без боя превознес своих любимых артистов до седьмого неба и выразил свое к ним удивление множеством точек после каждого периода и каждой фразы, как он всегда делает, когда хочет выразить к чему-нибудь свое удивление.
В этой статье брошено кстати несколько мыслей о «Ермаке», драме г. Хомякова. Г. Шевырев сперва говорит, что эта драма есть подражание «Разбойникам» Шиллера, потом, что это не драма, но что в ней виден зародыш драмы, наконец, что «из ее лиризма выдвигаются (?) три могучие чувства, на которых задуман колоссальный (??) и фантастический (???) образ Ермака». Все это так справедливо, глубокомысленно и верно, что против этого невозможно ничего возразить. Да, именно здесь поневоле умолкает всякая неблагонамеренность критики и прекращает нехотя наветы… По крайней мере критика была бы слишком зла, слишком неблагонамеренна, если б вздумала пользоваться такими для себя находками… Итак – довольно: покажем, что мы умеем и помолчать там, где бы много могли поговорить{12}…
Из критических статей «Московского наблюдателя», не принадлежащих г. Шевыреву, некоторые очень примечательны: назовем их: «Музыкальная летопись» г. Мельгунова, в которой он отдает отчет за все примечательные явления нашего музыкального мира в начале прошлого года, есть одна из таких статей, в каких именно нуждаются наши журналы и какими они так бедны; она написана ловко, умно, живо, с знанием дела. «Брамбеус и юная словесность», статья г. Н. П-щ-ва, содержит в себе обвинения Брамбеуса в похищении идей и вымыслов из французской литературы, которую он так не жалует. Там, где автор статьи говорит вообще о проделках почтенного барона, там он и остер, и увлекателен, но где он сравнивает статьи Брамбеуса с их оригиналами, там становится скучен и утомителен. Вообще эта статья не произвела большого впечатления на публику. Причина этому заключается, вероятно, в том, что публика давно уже знала о похвальной привычке барона ловко и без спросу пользоваться чужою собственностию, давно уже понимала, что он не пишет, а «изволит потешаться»: следовательно, усилия г. критика казались ей напрасными и были ею приняты холодно. Но особенно примечательны две статьи, подписанные буквою «-о-»: одна – разбор известной оперы «Аскольдова могила», другая – новой комедии г. Загоскина «Недовольные». Поговорим об этих статьях.