Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Пародия пересекается с несколькими текстами Толстого. Особо важен мотив безответной пощечины. Прямо он возникает в отброшенной строфе «Алеши Поповича»: «На мечах они (противопоставленные богатырю теперешние поповичи, вроде Крестовоздвиженского. – А. Н.) не бьются, / Но примают всякий срам / И обидным не считают / Бить друг друга по щекам» (515). Герой четвертой пародии (о ее связи с «Алешей Поповичем» см. ниже) бросает возлюбленную из страха перед дуэлью с ее мужем. В «Церемониале погребения тела в Бозе усопшего поручика и кавалера Фаддея Козьмича П…» (атрибутируемом Толстому) и тесно связанных с ним <Военных афоризмах Фаддея Козмича Пруткова> (участие в их написании Толстого бесспорно) возникают все фигуранты скандальной истории отказа сотрудников «Санкт-Петербургских новостей» принять вызов В. В. Крестовского, оскорбленного рецензией В. П. Буренина на его роман «Панургово стадо» – находившийся вне Петербурга редактор В. Ф. Корш (которому изначально был послан вызов), секретарь редакции А. А. Суворин, автор рецензии: «Будь в отступлении проворен, / Как пред Крестовским Корш и Суворин. // Суворин и Буренин, хотя и штатские, / Но в литературе те же фурштатские <…> Не дерись на дуэли, если жизнь дорога / Откажись, как Буренин, и ругай врага <…> Есть ли на свете что-нибудь горше, / Как быть сотрудником при Корше» (<Военные афоризмы…>)[329], «Идут Буренин и Суворин, / Их плач о покойнике непритворен. // Идет, повеся голову, Корш, / Рыдает и фыркает, как морж» («Церемониал…», 385)[330]. Существенно, что третью пародию («художественную критику») Толстой подписывает криптонимом Буренина – Z[331].
В диалоге Насти с детьми («Мы будем молиться Кислороду, чтобы Вольдемар сделал нам нового братца! – Какая пошлость <…> порядочные люди не молятся даже и Кислороду» – 366) варьируется тезис «аптекаря, не то патриота» из «Потока-богатыря»: «Что, мол, нету души, а одна только плоть / И что если и впрямь существует Господь, / То он только есть вид кислорода» (175)[332].
Тот же «патриот» величает киевского богатыря «феодалом», а его присные «…Потока с язвительным тоном / Называют остзейским бароном» (176). В пародии на «Бесов» возникают «феодалы и олигархи», в «художественной критике» читаем: «В жизни, как она сложилась феодальным Западом с его средневековыми понятиями, возникшими после низвержения Ромула Августула Одоакром, мы видим одну возмутительную грязь, служащую тучным удобрением папству и баронству. Грязь эта перешла и к нам с заимствованьем христианства от Востока, который был своего рода Западом» (366–367). Абсурдное отождествление Востока (Византии) с Западом – негатив толстовского мифа о средневековом европейском единстве, в которое входит Киевская Русь, принявшая христианство от Византии до разделения церквей, а государственность – от «варяжского» Запада. Поток, богатырь князя Владимира, – потомок скандинавских воителей (ср. слова Владимира в балладе «Змей Тугарин», 1867: «Я пью за варягов, за дедов лихих, / Кем русская сила подъята, / Кем славен наш Киев, кем грек приутих, / За синее море, которое их, / Шумя принесло от заката» – 142), то есть действительно «остзейский барон» (его предков принесло на Русь море – Варяжское, Балтийское, для немцев – Восточное, Ostsee).
«Западно-восточный» эпизод пародии должен быть рассмотрен в контексте исторической мифологии Толстого. Мысль о единстве средневековой Европы особенно выразительно представлена в балладе «Три побоища», повествующей о конце идеализированного мира. Братоубийственная вражда норманнов и саксов (нападение Гаральда-варяга на Гаральда-саксонца и его гибель в битве при Йорке, возмездием за которую становится поход Вильгельма Завоевателя и гибель Гаральда-саксонца в битве при Гастингсе) предсказывает противоборство русских князей, которое последует за поражением Изяслава в битве с половцами и приведет к неназванному, но угадываемому читателем татарскому владычеству: «А братья княжие друг друга корят, / И жадные вороны с кровель глядят, / Усобицу близкую чуя…» (152). Вороны те же самые, что пиршествовали в Британии после Йорка («И сел я варягу Гаральду на шлем, / И выклевал грозные очи!») и после Гастингса («Недвижные были черты хороши, / Нахмурены гордые брови, / Любуясь на них, я до жадной души / Напился Гаральдовой крови» – 150). Рушится «семейная» общность, что подчеркнуто одновременными вещими снами жены Изяслава (сватьи Гаральда-варяга) и их невестки (дочери Гаральда-саксонца), в обоих появляются не только вороны, но и страшная «бабища» (147, 148), радующаяся грядущим смертям. «Бабища злая» неявно ассоциируется с Азией (татарщиной), поражение Изяславу наносят пришедшие с востока половцы. Толстой многократно и настойчиво выстраивал ряд «усобицы – татарское иго – московский деспотизм – современное нестроение», наиболее отчетливо (с называнием всех исторических звеньев) он явлен в «Чужом горе» («И едут они на коне вчетвером / И ломится конская сила» – 136; едут сегодняшний богатырь и три «прошедших горя»).
В «Песне о походе Владимира на Корсунь» (1869) авторская ирония направлена как на дикого язычника, хвалящегося своим могуществом (Владимир до крещения; «норманнство» Владимира и его дружины означено строкой «Плывут к Херсонесу варяги» – 153), так и на слабосильную империю, властители которой безропотно отдают Владимиру сестру и не могут без помощи киевского князя справиться с «мятежником и вором» Фокой (156). Однако, приняв крещение, Владимир преображается, его «новая держава» (160) становится наследницей Византии, которая теперь предстает вместилищем единых истины и красоты (драгоценные дары корсунцев, «священства и дьяконства хор», оглашающий «днепровский простор / Уставным демественным ладом» – 158–159). Характеризующий Византию в «Против течения» эпитет «расслабленная» (108) относится не к империи вообще, а к печальному (и преодоленному) периоду ее истории (временное торжество иконоборцев). В этой связи «греческий» финал «Потока-богатыря» (снятый при публикации в «Русском вестнике» и в посмертном, но готовящемся Толстым «Полном собрании стихотворений» 1876 года) не противоречит его «варяжскому» пафосу.
Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град,Что лежит на пути ко Царьграду!Зачинали мы песню на старый на лад,Так уж кончим по старому ладу!Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град!Во тебе ли Поток пробудиться не рад!Али, почвы уж новые ради,Пробудиться ему во Царьграде?» (514).
Отдавая себе отчет в распространенности «царьградских мечтаний», все же напомним о геополитических утопиях Тютчева:
Вставай же, Русь! Уж близок час!Вставай Христовой службы ради!Уж не пора ль, перекрестясь,Ударить в колокол в Царьграде.
Отметим мотив пробуждения от сна и повторенную Толстым рифму. Ср. также:
Тогда лишь в полном торжествеВ славянской мировой громадеСтрой вожделенный водворится,Как с Русью Польша помирится, —А помирятся ж эти двеНе в Петербурге, не в Москве,А в Киеве и в Цареграде…[333]
Поток пробуждается в первый раз «на Москве на реке», а затем «на другой на реке», то есть Неве (173, 174). Сюжет примирения с западными славянами возникал у Толстого уже в раннем – конец 1840-х – стихотворении «Колокольчики мои…», где, впрочем, «светлый град / Со кремлем престольным», куда прибывает «с запада посольство», «чающее господина» в «хозяине», на челе которого «горит / Шапка Мономаха» (56, 57), не Киев (в котором кремля нет), а скорее всего Москва[334].
Другой центральный мотив «художественной критики» корреспондирует с «Порой веселой мая…». За утилитаризмом автора заметки о мраморной статуе «честного бедняка» стоит отрицание красоты как таковой. «Да, да, господа олигархи, вам не по вкусу эта статуя? Вы хотели бы голого Антиноя и сладострастную Афродиту? Вы в статуе ищете красоту линий, чтобы услаждать ею какую-то эстетическую потребность? Но прошло время для художества тешить вашу праздную жажду изящного! Нет, господа! Не отвращайте взоров от действительности, пусть она колет вам глаза! <…> Обратите внимание и на кучу сора. (Ср. «гоголевский» мотив хлама в «Отрывке». – А. Н.) Как переданы резцом эти арбузные корки, эти яичные скорлупы, эти грязные тряпки! да, повторяю, грязные (курсив Толстого. – А. Н.), ибо художник не побоялся изваять и самую грязь, и этим показал, что он именно художник» (366). В «Порой веселой мая…» жених объясняет: «Есть много места, лада, / Но наш приют тенистый / Затем изгадить надо, / Что в нем свежо и чисто!»; нигилисты «Весь мир желают сгладить / И тем внести равенство, / Что всё хотят загадить / Для общего блаженства» (182–183).
Как было давно отмечено, монолог жениха восходит к предисловию Гейне к французскому изданию «Лютеции» (1855)[335]. Близко следуя этому тексту, Толстой затем вступает с ним в полемику. Гейне, описав будущее торжество коммунистов, подразумевающее упразднение бесполезной красоты вообще и его поэзии в частности, признает правоту «мрачных иконоборцев»: «Да будет он разрушен, этот старый мир, где невинность погибала, где процветал эгоизм, где человек эксплуатировал человека! Да будут разрушены до основания эти дряхлые мавзолеи, где царили обман и несправедливость! И да будет благословен тот бакалейный торговец, что станет некогда изготовлять пакетики из моих стихотворений и всыпать в них кофе и табак для бедных старушек, которым в нашем теперешнем мире несправедливости, может быть, приходилось отказывать себе в подобных удовольствиях…»[336]. Ложность подобных – «филантропических» – оправданий «разрушения эстетики» высмеяна Толстым в «художественной критике», автор которой, имитируя доказательное рассуждение, грешит против элементарной логики, подмененной риторическим напором («Он повязал лицо – значит, у него болят зубы. Отчего болят? От недостатка дров и сухой квартиры. Какой урок аристократам!» – 366). Невольное саморазоблачение борцов с красотой в пародии дополняет балладу, где мотив якобы «благих намерений» опущен, а теория и практика нигилистов выводится из их инфантилизма («Но кто же люди эти, – / Воскликнула невеста, – / Хотящие, как дети, / Чужое гадить место» – 182)[337] и/или тщеславия («Чтоб русская держава / Спаслась от их затеи, / Повесить Станислава / Всем вожакам на шеи» – 184).