Журнал «Парус» №71, 2019 г. - Геннадий Петрович Авласенко
Тут Николаю показалось, что он где-то видел эту женщину: вспомнил – на иконе, в деревне. Похожа она была и на Богоматерь. Николай шагнул к иконе Богоматери – посмотреть, сравнить, но пришелица его остановила странным словом: «Ты мне здесь нужен!» Взяла за руку и вывела в сени, и пока Николай там тесал дощечки топором, она ему досказала, что надо сделать, чтобы вылечиться.
«Вылечиться ты можешь отварами трех растений суходольных и трех болотных. Если ты в мои слова не веришь, то вспомни их, когда тебе станет худо». Назвала – среди них хвощ, кора дуба, чистотел… Все шесть Николай мне перечислил. Она регламентировала ему топить печку каждый день до полудня или вовсе не топить. Не носить одежду с чужого плеча, не заходить в чужие дома, потому что «иммунитет еще слаб, и можно заболеть той болезнью, которой болели хозяева». И многое другое. Она говорила часа полтора. «Как же вы запомнили всё?» – спросил я. «Что-то я и забыл, – сказал Николай, – но вот странно: когда мне нужно, оно вспоминается. Или начну что-нибудь делать наоборот – тоже вспомню… А икону ту, на которую я хотел посмотреть, потом украли воры».
У икон в красном углу мерцает лампада: «Это тоже она мне велела, чтобы всё время горела». Лечиться шестью травами он начал лишь в 198… году, а лишь через девять лет почувствовал облегчение. Потом, опять же по её совету, начал голодать. Держал пост по тридцать четыре и по тридцать пять дней. Один раз упал от слабости в огороде, старушки-соседки помогли встать, приносили ему еду, но он не брал: «Мне нельзя чужое!» Все это было, когда он жил без денег, зарплату не давали, а на биржу он – «это тоже мне нельзя» – не встал…
Печенегов я не помню даже с картинок, но пока разговаривали, казалось, что на его лице словно тень проступает: широкоскулая память о печенеге – и глаза иногда как бы сужаются. На прощание в сенях он угощает меня крупными яблоками из корзины, поставленной здесь, на холодке: «Я их не ем». Знакомство наше давно стало постоянным, всё более дружественным. Он всегда рад поговорить о разных случаях, которые, правда, чаще смахивают на выдумку. Но это-то и притягивает: Коля Умный сам – как живой, чудной случай…
И снова я сижу у него, а он охотно, ровным книжным словом говорит: суховато, но четко, и так, что вся обстановка тотчас же возникает в воображении:
«Вот еще расскажу, как я работал шофером в райтопе. Раз утром приезжаю на работу, а у ворот уже стоит Василий Иванович Крюков и говорит: “Николай, поедем за дровами за Шамино”. Я говорю: я согласен ехать, только ты сначала спроси у начальника, Горбушина. Он говорит: “Я уже с ним договорился”. Мы взяли с собой еще Левашова Леонида и поехали. Приехали. Там три штабелька. Чтобы их нагрузить, надо ехать от одного к другому. Один нагрузили, машина поехала и встала на ровном месте»…
Глаза у Коли Умного сияют, щеки зарумянились – он, качнувшись корпусом, показывает, как встала машина. Задние колеса с места не стронутся, хотя место сухое. Потом передние колеса ушли в землю: «Что такое? Понять не можем… Вдруг я слышу за кустами, у перелесков, мужик поет, голос такой грубый! И поет – слова ломает; и мотив – ничего не понять! – глаза Коли еще больше заблестели и стали глубже. – Что-то такое поет, как “Черное море мое” на мотив “Рябинушки”. А сам косит. Вот удивительно! Я потом пробовал косить и петь – не получалось! Да и чего там косить – между кустами от одной травины до другой – пять шагов! А тут слышно, как коса – “вжик-вжик”, будто густую траву косит. У нас машина совсем села.
Левашов говорит: “Ну, мне тут делать нечего, я домой пойду!” А мужик все ближе, уже за кустами поет, а самого не видать. Василий Иванович походил-походил и говорит: “Знаешь что, Коля, я пойду домой, а потом снова к тебе приду – поесть тебе принесу!” И ушел. – Коля изобразил голосом и даже покачиванием плеч и головы Василия Ивановича, моего соседа со второго этажа. – А мужик уже, слышу, за кустами, совсем рядом, и коса-то такая большая на слух, метра два, и голос уже откуда-то сверху, как с дерева доносится. Уходить мне нельзя, у меня полкабины инструментов. Залез я в кабину, и вдруг стемнело. А мужик уже поет и вокруг машины косит, хотя косить там нечего. Орет! И вот что удивительно: то у капота, то уже за кузовом – так быстро, за одну секунду переместиться никак нельзя. Самого его не видать. А у моей машины даже кабина не закрывается. Я хотел молитвы читать. А молитв никаких не знаю. Потом вспомнил одну: “Богородица, Дева, радуйся!” – и читал её всю ночь, и всё крестом, вот так, во все стороны открещивался», – показал, посмеиваясь довольно глазами, Коля Умный.
«А утром?» – спросил я.
«А утром мужик пропал. Я вылез из кабины, стал второй штабелек грузить. Потом пришли Василий Иванович с Левашовым».
«А кошеное место было?»
«Нет, ничего»…
«А Василий Иванович что?»
«Ничего. Я им все рассказал… они поняли, что я от нечистой силы отбивался… Но вот еще что, – так и дернулся он вперед, будто опять сел за руль и поехал: – Поехали, машина идет хорошо и по сырому. И вдруг – бах! Переднее колесо отвалилось! Ось лопнула»… – И Коля долго рассказывал подробности, как они ремонтировали цапфу, как с братом Борисом сверлили три дня дырку под болт… Брат каким-то особым способом упирался в дрель колом, а Коля ручку вертел…
«А потом оказалось, что в тот день в Шаминском лесу мужик удавился. И мать мне сказала, что в ту ночь нечистая сила праздновала, потому что она душу человеческую заполучила… Что-то стали мужики, там, у Шамина, часто вешаться, – задумчиво прибавил Коля, припомнив и другого, недавнего самоубийцу.
«Василий Иванович – мой сосед», – сказал я.
«Можете у него спросить – он подтвердит, что там кто-то пел, орал. А Левашов уже умер»…
Я так и представил этого огромного мужика, орущего, с косой, почему-то в черном, двубортном, старого покроя, из какого-нибудь шевиота пиджаке с прямыми, подложенными ватой плечиками,