Виктор Гюго - Том 14. Критические статьи, очерки, письма
После живописного, но прозаического романа Вальтера Скотта предстоит создать еще другой роман, по нашему мнению еще более прекрасный и совершенный. Именно этот роман, который должен быть одновременно и драмой и эпопеей, который должен быть живописным, но и поэтическим, полным реализма, но вместе с тем идеальным, правдивым, но и возвышенным, как бы включит Вальтера Скотта в Гомера.
Как всякого создателя нового, Вальтера Скотта и посейчас донимают назойливые критики. Это неизбежно: кто расчищает для посева болотистую почву, должен примириться с тем, что вокруг него квакают лягушки.
Что касается нас, то мы выполняем долг совести, высоко ставя Вальтера Скотта среди прочих романистов, в частности же отводя «Квентину Дорварду» почетное место среди прочих романов. «Квентин Дорвард» — замечательная книга. Трудно найти произведение лучше сотканное, в котором моральные выводы лучше связывались бы с драматическими положениями.
Нам представляется, что писатель хотел показать здесь, насколько человек честный, даже когда он никому не известен, молод и беден, вернее достигает свой цели, чем вероломный, даже если тому всячески способствует и власть, и богатство, и жизненный опыт. Из этих двух ролей первую он поручил своему юному шотландцу Квентину Дорварду, сироте, брошенному в море житейское со всеми его опасностями, со всеми западнями, которые так ловко подстроены, без всякого компаса, кроме почти безрассудной любви; но ведь любовь часто оказывается доблестью именно тогда, когда кажется безумием. Вторая роль поручена Людовику XI, монарху более ловкому, чем самый ловкий царедворец, старому лису с львиными когтями, могущественному и проницательному, которому слуги угождают и при свете дня и под покровом ночи, которого, словно щит, всегда прикрывают его телохранители и, словно верный меч, сопровождают палачи. Эти два столь различных героя вступают друг с другом в отношения, благодаря которым основная идея романа выявляется особенно правдиво и четко. Во всем послушный и преданный королю, честный Квентин служит, сам того не сознавая, своим личным интересам, а планы Людовика XI, в которых Квентин должен был явиться одновременно и орудием и жертвой, оборачиваются таким образом, что в конце концов коварный старик посрамлен, а бесхитростный юноша торжествует.
Поверхностный взгляд на роман мог бы навести на мысль, что первоначальный замысел поэта заключался в том, чтобы изобразить — он это и сделал весьма блестяще — исторический контраст между королем Франции Людовиком Валуа и герцогом Бургундским Карлом Смелым. Этот прекрасный эпизод, может быть, действительно является композиционным недостатком романа в том смысле, что благодаря своей увлекательности соперничает с основным сюжетом. Но если даже это и ошибка, она никак не мешает впечатлению глубины и вместе с тем своеобразного комизма, возникающему у нас от противопоставления двух государей: из них один, хитрый честолюбивый деспот, презирает другого, жестокого и воинственного тирана, который не стал бы считаться со своим противником, если бы смел. Оба ненавидят друг друга. Но Людовик не боится ненависти Карла, ибо в ней много грубости и дикарства, а Карл опасается ненависти Людовика, ибо она скрыта под личиной лести. Зная, что возле него беззащитный король Франции, герцог Бургундский в своем собственном лагере, в своих владениях испытывает беспокойство, словно ищейка рядом с кошкой. Жестокость герцога порождена страстями, жестокость короля — свойство его характера. Бургундец откровенен, ибо вспыльчив; он и не думает скрывать своих злодеяний; он не знает угрызений совести, ибо забывает свой гнев, как забывает и преступления. Людовик суеверен, может быть, именно благодаря своему лицемерию; религия не удовлетворяет человека, которого мучит совесть и который не хочет раскаяться. Но напрасна его вера во всевозможные тщетные способы искупления, — память об уже содеянном им зле неистребимо живет в нем рядом с помыслами о злодействе, которое он еще совершит, потому что всегда помнишь то, о чем долго размышлялось, и потому что преступление, бывшее желанием и надеждой, неизбежно превращается в неотвязное воспоминание. Оба государя благочестивы; но Карл клянется своим мечом прежде, чем именем божьим, Людовик же старается подкупить святых денежными пожертвованиями монастырям и раздачей придворных должностей духовным лицам, примешивает к молитве дипломатию и занимается интригами даже с небом. Случись война, Людовик еще станет обдумывать, насколько она опасна, тогда как Карл будет уже отдыхать после победы. Вся политика Смелого в мощи его руки, но глаз короля проникает дальше, чем достигает рука герцога. Словом, Вальтер Скотт, сталкивая двух противников, показывает, насколько осмотрительность сильнее дерзновения и насколько человек, как будто бы ничего не страшащийся, боится человека, который, по-видимому, всего опасается.
С каким искусством прославленный писатель рисует нам французского короля, который, проявляя утонченнейшее коварство, является к своему прекрасному бургундскому кузену и просит у него гостеприимства как раз в тот момент, когда надменный вассал собирается идти на него войной! Может ли быть что-нибудь драматичнее сцены, в которой известие о мятеже во владениях герцога, подготовленном агентами короля, поражает как молния обоих государей именно тогда, когда они пируют за одним столом! Так один коварный поступок не удается благодаря другому, и осмотрительному Людовику предстоит стать беззащитной жертвой мести справедливо разъяренного врага. Обо всем этом кое-что говорит и история; но тут я охотнее поверю роману, чем ей, ибо психологическую правду предпочитаю правде исторической. Быть может, еще замечательнее та сцена, где оба государя, которых не смогли еще сблизить и самые мудрые советы приближенных, примиряются благодаря жестокому деянию, которое один из них замыслил, а другой совершает. В первый раз они в полном согласии, от души смеются, и смех этот, возбужденный кровавой расправой, на мгновение сглаживает их раздоры. Страшный этот образ порождает у читателя трепет восторга.
Нам приходилось слышать критические замечания по поводу изображения оргии, якобы омерзительного и возмущающего душу. На наш взгляд это одна из лучших глав книги. Решив изобразить знаменитого разбойника, прозванного Арденнским вепрем, Вальтер Скотт потерпел бы неудачу, не сумей он вызвать ужас. Следует всегда смело обращаться с драматическим сюжетом и проникать в самую глубину предмета. Только так и можно произвести впечатление и завоевать интерес читателя. Только робкие умы отступают перед тем, что требует смелого решения, и пятятся на привычные для них пути.
На том же основании мы оправдаем и еще два места, которые, по нашему мнению, заслуживают всяческих похвал и над которыми стоит поразмыслить. Первое — это казнь Хайреддина, героя необычного, которого автор мог бы, думается, еще лучше использовать. Второе — та глава, где король Людовик XI, арестованный по приказу герцога Бургундского, подготовляет, находясь в заключении, вместе с Тристаном Отшельником кару для обманувшего его астролога. Причудливая и яркая мысль осенила писателя — показать нам этого жестокого короля, который даже в темнице находит достаточно места для мщения, требует, чтобы и там ему служили палачи, и наслаждается остатками своей верховной власти, отдавая приказ совершить казнь.
Мы могли бы еще умножить подобные замечания и, кроме того, постарались бы показать, в чем, по нашему мнению, заключаются недостатки этой новой, созданной сэром Вальтером Скоттом драмы, особенно же ее развязки. Но романист смог бы, без сомнения, привести в свое оправдание доводы гораздо более основательные, чем те, с помощью которых мы бы на него напали, и слабое наше оружие вряд ли осилило бы такого грозного противника. Мы ограничимся лишь одним замечанием — острота по поводу прибытия короля Людовика XI в Перонн, которую произносит у него шут герцога Бургундского, на самом деле принадлежит шуту Франциска I и сказана была в 1535 году, когда Карл V был проездом во Франции. Только эта острота и обессмертила беднягу Трибуле, незачем ее у него отнимать. Точно так же, помнится нам, что ловкий прием, благодаря которому астрологу Палеотти удается выскользнуть из когтей Людовика XI, был изобретен еще за тысячу лет до того неким философом, которого намеревался умертвить Дионисий Сиракузский. Этим замечаниям мы придаем не больше значения, чем они заслуживают. Мы только удивлены тем, что на совете в Бургундии король обращается к кавалерам ордена Святого Духа, — орден этот был основан лишь сто лет спустя Генрихом III. Мы думаем также, что орден святого Михаила, коим благородный автор награждает своего храброго лорда Крауфорда, Людовик XI учредил лишь после освобождения своего из плена. Да не посетует на нас сэр Вальтер Скотт за эти мелкие археологические придирки. Одерживая легкий успех педанта над столь прославленным «Антикварием», мы не можем отказать себе в невинной радости, подобной той, которая овладела его Квентином Дорвардом, когда он выбил из седла герцога Орлеанского и померялся силами с Дюнуа, и мы готовы просить у него прощения за нашу победу, как просил Карл V у папы: «Sanctissime pater, indulge victori». [26]