Виссарион Белинский - Взгляд на русскую литературу 1846 года
В десятой книжке «Отечественных записок» появилось третье произведение г. Достоевского, повесть: «Господин Прохарчин», которая всех почитателей таланта г, Достоевского привела в неприятное изумление. В ней сверкают яркие искры большого таланта, но они сверкают в такой густой темноте, что их свет ничего не дает рассмотреть читателю… Сколько нам кажется, не вдохновение, не свободное и наивное творчество породило эту странную повесть, а что-то вроде… как бы это сказать? – не то умничанья, не то претензии… Может быть, мы ошибаемся, но почему ж бы в таком случае быть ей такою вычурною, манерною, непонятною, как будто бы это было какое-нибудь истинное, но странное и запутанное происшествие, а не поэтическое создание? В искусстве не должно быть ничего темного и непонятного; его произведения тем и выше так называемых «истинных происшествий», что поэт освещает пламенником своей фантазии все сердечные изгибы своих героев, все тайные причины их действий, снимает с рассказываемого им события все случайное, представляя нашим глазам одно необходимое, как неизбежный результат достаточной причины. Мы не говорим уже о замашке автора часто повторять какое-нибудь особенно удавшееся ему выражение (как, например: Прохарчин, мудрец!) и тем ослаблять силу его впечатления,{18} это уже недостаток второстепенный и, главное, поправимый. Заметим мимоходом, что у Гоголя нет таких повторений. Конечно, мы не вправе требовать от произведений г. Достоевского совершенства произведений Гоголя, но тем не менее думаем, что большому таланту весьма полезно пользоваться примером еще большего.
К замечательным произведениям легкой литературы прошлого года принадлежат помещенные в «Отечественных записках» повести: «Небывалое в былом или былое в небывалом» Луганского и «Деревня» г. Григоровича. Оба эти произведения имеют между собою то общее свойство, что они интересны не как повести, а как мастерские физиологические очерки бытовой стороны жизни. Мы не скажем, чтобы собственно повесть Луганского не имела интереса; мы хотим только сказать, – что она гораздо интереснее своими отступлениями и аксессуарами, нежели своею романическою завязкою. Так, например, превосходная картина избы с резными окнами, в сравнении с малороссийскою хатою, лучше всей повести, хотя входит в нее только эпизодом и ничем внутренно не связана с сущностию ее содержания. Вообще, в повестях Луганского всего интереснее подробности, и «Небывалое в былом или былое в небывалом» в особенности богато интересными частностями, помимо общего интереса повести, которая служит тут только рамкою, а не картиною, средством, а не целью. Об этом можно было бы сказать больше, но как мы скоро будем иметь случай высказать наше мнение о всей литературной деятельности казака Луганского, то пока и ограничимся этими немногими строками.{19}
О г. Григоровиче мы теперь же скажем, что у него нет ни малейшего таланта к повести, но есть замечательный талант для тех очерков общественного быта, которые теперь получили в литературе название физиологических. Но он хотел сделать из своей «Деревни» повесть, и отсюда вышли все недостатки его произведения, которых он легко бы мог миновать, если бы ограничился бессвязными внешним образом, но дышащими одною мыслию, картинами деревенского быта крестьян. Неудачна также и его попытка заглянуть во внутренний мир героини его повести, и вообще из его Акулины вышло лицо довольно бесцветное и неопределенное, именно потому, что он старался сделать из нее особенно интересное лицо. К недостаткам повести принадлежат также и натянутые, изысканные и вычурные местами описания природы. Но что касается собственно до очерков крестьянского быта, – это блестящая сторона произведений г. Григоровича. Он обнаружил тут много наблюдательности и знания дела и умел выказать то и другое в образах простых, истинных, верных, с замечательным талантом. Его «Деревня» – одно из лучших беллетристических произведений прошлого года.
Статья Луганского: «Русский мужик», явившаяся в третьей части «Новоселья», исполнена глубокого значения, отличается необыкновенным мастерством изложения и вообще принадлежит к лучшим физиологическим очеркам этого писателя, которого необыкновенный талант не имеет себе соперников в этом роде литературы.
С шестой книжки «Библиотеки для чтения» тянется роман г. Вельтмана: «Приключения, почерпнутые из моря житейского», который еще не кончился последнею книжкою этого журнала за прошлый год. Вельтман обнаружил в новом своем романе едва ли еще не больше таланта, нежели в прежних своих произведениях, но вместе с тем и тот же самый недостаток умения распоряжаться своим талантом. В его «Приключениях» толпится страшное множество лиц, из которых многие очеркнуты с необыкновенным мастерством; много поразительно верных картин современного русского быта, но вместе с тем есть лица неестественные, положения натянутые, и слишком запутанные узлы событий часто разрешаются посредством deus ex machine[6]. Все, что есть прекрасного в этом романе, принадлежит таланту г. Вельтмана, который, бесспорно, один из замечательнейших талантов нашего времени, а все, что составляет слабые стороны «Приключений», вышло из намеренного желания г. Вельтмана доказать превосходство старинных нравов перед нынешними. Странное направление!{20} Мы нисколько не принадлежим к безусловным почитателям современных нравов русского общества, не менее всякого другого видим их странности и недостатки и желаем их исправления. Как и у славянофилов, у нас есть свой идеал нравов, во имя которого мы желали бы их исправления, но наш идеал не в прошедшем, а в будущем, на основании настоящего. Вперед итти можно, назад – нельзя, и, что бы ни привлекало нас в прошедшем, оно прошло безвозвратно. Мы готовы согласиться, что молодые купчики, которые кутят на новый лад и лучше умеют проматывать нажитое отцами, нежели приобретать сами, – мы согласны, что они страннее и нелепее своих отцов, которые упорно держатся старины. Но мы никак не можем согласиться, чтобы их отцы не были тоже странны и нелепы. Молодые поколения даже купчиков выражают собою переходное состояние своего сословия, переходное от худшего к лучшему, но это лучшее окажется хорошим только как результат перехода, а как процесс перехода оно, разумеется, скорее хуже, нежели лучше старого. Действуйте на исправление нравов сатирою или – что лучше всякой сатиры – верным их изображением, но действуйте не во имя старины, а во имя разума и здравого смысла, не во имя мечтательного и невозможного обращения к прошедшему, а во имя возможного развития будущего из настоящего. Пристрастие, к чему бы оно ни прилагалось – к старине или новизне, всегда мешает достижению цели, потому что невольно вводит в ложь человека, самого страстного к истине и действующего по самому благородному убеждению. Это и сбылось с г. Вельтманом в его новом романе. Он придал безнравственным лицам своего романа такой колорит, как будто они безнравственны по милости новых нравов, а живи-де они в кошихинские времена, то были бы отличнейшими людьми. По крайней мере, мы считаем себя вправе сделать такое заключение из того, что автор нигде и не думает маскировать своей симпатии к старине, своей антипатий к новизне. Так, например, повинуясь истине, он беспристрастно показал естественные, причины страшного богатства купчины Захолустьева; но в то же время счел за необходимое противопоставить ему Селифонта Михеича, который тоже страшно разбогател, но честностию и порядком, а главное потому, что «жил по старому русскому обычаю». Желали бы мы знать, что бы наши купцы сказали об этой утопии честного благоприобретения огромного имения… По мнению г. Вельтмана, русский человек, имеющий несчастие знать французский язык, есть человек погибший… Каких, подумаешь, не бывает предрассудков у людей с умом и талантом!..
Герой романа Дмитрицкий – нечто вроде Ваньки Каина новых времен или то, что французы называют: chevalier d'industrie[7], – лицо очень возможное и вообще мастерски очерченное автором. Зато героиня, Саломея Петровна, которой выпала невыгодная роль представительницы и жертвы новейших нравов и знания французского языка, – лицо совершенно сказочное. Сначала она является жеманницею, холодною лицемеркою, до пошлости неискусною актрисою, а потом самою страстною женщиною, какую только можно вообразить. Действие романа презапутанное; в нем столько эпизодов, сколько лиц, а лицам, как мы сказали, счету нет. Как только является новое лицо, автор без церемонии бросает героя и героиню и начинает рассказывать читателю историю этого нового лица со дня его рождения, а иногда и со дня рождения его родителей по день его появления в романе. «Большая часть из этих вводных лиц изображены или очеркнуты с большим искусством. Ход романа очень интересен, в событиях много истины, но в то же время и много невероятностей. Когда автору нет средства естественно развязать узел завязки или завязать новый, у него сейчас является deus ex machina[8]. Таково, например, похищение Саломеи холопами Филиппа Савича, помещика Киевской губернии, – самая невероятная романическая натяжка, на какую только когда-либо решался писатель с талантом. Таких сказочных невероятностей особенно много в событиях жизни Дмитрицкого; ему все удается, он всегда выходит с выгодою для себя из самого затруднительного, самого невыгодного положения. Приезжает в Москву без бумаг, с одним червонцем, останавливается в гостинице, пьет, ест на широкую ногу, – и вдруг судьба посылает ему литературщика, который принял его за литератора, занимавшего еще вчера этот же самый номер гостиницы, везет его к себе, предлагает у себя квартиру, дает денег. Все это делается по щучью веленью, а по моему прошенью и доказывает, что у г. Вельтмана больше таланта для частностей и подробностей, нежели для создания чего-нибудь целого, больше наклонности к сказке, нежели к роману, и что системы и теории много делают вреда его замечательному таланту…