Семен Машинский - Художественный мир Гоголя
Гоголь временами осознавал, что в изображении своих идеальных героев он шел не от действительности, не от жизненной правды, а произвольно выдумывал их от себя. 20 апреля 1847 года он писал А. Смирновой-Россет: «Бог недаром отнял у меня на время силу и способность производить произведенья искусства, чтобы я не стал произвольно выдумывать от себя, не отвлек<ался> бы в идеальность, а держался бы самой существенной правды» (XIII, 286–287).
Гоголь никогда не переставал презирать мир пошлости и наживы. Он не знал политических путей переустройства мира, но ощущение необходимости его преобразования неистребимо жило в писателе. Он был убежден, что общество можно перестроить отнюдь не только в результате насилия и социальных катаклизмов. Этот путь Гоголь решительно отвергал. Бесконечно веря в человека, он думал, что той же цели можно достигнуть в результате нравственного совершенствования человека, как верил он в возможность нравственного воскресения Чичикова. И хотя подобным иллюзиям безжалостно противостоял объективный смысл «Мертвых душ», тем не менее Гоголь упорно искал моральные рычаги, с помощью которых удалось бы переворотить Россию. Об этом превосходно писал Короленко в своей очень тонкой и по-настоящему еще не оцененной статье «Трагедия великого юмориста»: «Идея же состояла в том, чтобы в крепостнической России найти рычаг, который мог бы вывести ее из тогдашнего ее положения. А так как все зло предполагалось не в порядке, а только в душах, то, очевидно, нужен такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру. Изобразить в идеальной картине этот переворот и показать в образах его возможность – такова именно была задача второго и третьего тома «Мертвых душ». Гоголь мечтал, что он, художник, даст в идее тот опыт, по которому затем пойдет вся Россия».[254]
Вместе с тем, создавая свои дидактические, безжизненные схемы идеальных героев, Гоголь никогда не угасавшим в нем инстинктом художника понимал, что не Костанжогло и Муразов способны открыть людям дорогу к будущему. Но кто же? – вот вопрос, который не давал покоя писателю.
В конце последней главы появляется генерал-губернатор, который собирает всех чиновников города и обращается к ним с речью. Он сообщает о только что раскрытом крупном преступлении, о причастности к нему многих сидящих в этом зале и о своей решимости расследовать дело не обычным путем, а «военным быстрым судом». Этого мало. В речи генерал-губернатора явно сквозит еще одна мысль: виновны не только отдельные чиновники. Он сознает, что изгнание уличенных в преступлении чиновников отнюдь не станет уроком для других, «потому что на место выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут…» Какой же выход? Губернатор видит его в одном: в нравственном самосовершенствовании. Он обращается к чиновникам, как человек, связанный с ними «единокровным родством», и призывает вспомнить о своем долге. Так снова Гоголь попадает под власть утопии, как только из обличителя он превращается в проповедника всеобщего примирения.
Обсуждая причины постигшей Гоголя неудачи во втором томе «Мертвых душ», И. Аксаков писал Тургеневу, что он «изнемог под тяжестью неразрешимой задачи, от тщетных усилий найти примирение и светлую сторону там, где ни то, ни другое невозможно, – в обществе».[255] В этих печальных словах И. Аксакова была немалая доля правды.
Идейные заблуждения писателя были трагичны, они неизбежно ограничивали его могучее дарование. Вместе с тем большая и горькая правда жизни прорывалась рядом с фальшивой утопией, выраженной в образах Костанжогло, Муразова и генерал-губернатора, призывающего воров-чиновников заняться нравственным совершенствованием. Реалистический талант мужественно сопротивлялся этой утопии. Чернышевский полагал, что слабые страницы второго тома «Мертвых душ» были бы автором в дальнейшем переделаны или уничтожены. Он высказывал также уверенность, что «преобладающий характер в этой книге, когда б она была окончена, остался бы все-таки тот же самый, каким отличается и ее первый том и все предыдущие творения великого писателя» (III, 12). Разумеется, все это только лишь предположения, которые, к сожалению, никак не могут быть точно документированы. Окончательная редакция второго тома «Мертвых душ» была создана, но кто знает, какое начало в ней одержало верх! И не было ли сожжение готовой рукописи результатом мгновенной вспышки трезвого сознания писателя, уже к тому времени обессилевшего в тяжких борениях с физическим недугом и поисках выхода из духовной драмы, терзавшей его на протяжении последних лет!
Сожжение Гоголем рукописи некоторые исследователи были склонны объяснять тем, что его «лукавый попутал», неожиданным проявлением у надломленного тяжкой болезнью писателя религиозного экстаза, вызвавшего «помутнение разума». Многие факты решительно противостоят такой гипотезе. Ее опровергают прежде всего свидетельства друзей Гоголя, близко наблюдавших его в ту пору.
Вот одно из них. 5 мая 1852 года С. Т. Аксаков писал Шевыреву: «В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Сожжение набело переписанных глав второго тома как нельзя больше подтверждает эти слова».[256]
Гоголь был не доволен вторым томом «Мертвых душ». Он постоянно соотносил обе части произведения и мучительно ощущал несовершенство второй. Здесь надо искать объяснение того, что произошло. Это подтверждает Ю. Ф. Самарин в письме к А. О. Смирновой-Россет: «Я глубоко убежден, что Гоголь умер оттого, что он сознавал про себя, насколько его второй том ниже первого, сознавал и не хотел самому себе признаться, что он начинал подрумянивать действительность. Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое он произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопросом: «Скажите по совести только одно – не хуже первой части?» Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня не достало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали».[257]
Мучительные сомнения терзали Гоголя, не давали ему ни на одну минуту покоя. Это обстоятельство, вероятно, и сыграло свою роль в ту роковую ночь, когда была уничтожена рукопись второго тома.
Гоголь сжигал не «Мертвые души» – любимый труд целой жизни, а то произведение, в котором ему временами мерещилось открытие великих христианских истин и несостоятельных рецептов спасения человечества. Он уничтожал свои иллюзии. И, быть может, таким трагическим образом писатель с ними расставался.
Конечно, мы никогда не перестанем сожалеть о судьбе погибшей рукописи. Ведь она написана тем же пером, каким был создан первый том. Сохранись эта рукопись, она могла бы многое объяснить во всех тех тяжких духовных борениях, которые пережил в последние годы своей жизни великий писатель.
Ну, а если взглянуть на этот поступок писателя с иной, нравственной стороны? Нет ли у нас оснований предположить, что сожжение рукописи было и актом самосожжения – в том смысле, что большой художник таким странным и страшным способом отрекался от своих заблуждений, от всего того, что противостояло его здоровому, реалистическому восприятию действительности, и открывал себе дорогу к духовному, нравственному обновлению!..
* * *Последние месяцы и недели жизни Гоголя были особенно драматическими. Писатель чувствовал, как быстро иссякают его творческие и физические силы. Изнуренный постоянными болезнями, он начинает думать о приближении смерти и еще больше погружается в чтение церковных книг. Религиозно-мистические настроения все сильнее овладевают им.
В самом начале 1852 года в Москву приезжает из Ржева протоиерей Матвей Константиновский, с которым Гоголя давно познакомил граф А. П. Толстой. Протоиерей взял на себя обязанность «очистить» совесть Гоголя и приготовить его к «христианской, непостыдной смерти». Он потребовал, чтобы Гоголь строго соблюдал все церковные обряды, посты, и нашептывал ему, что единственным средством спасти свою душу является отречение от литературной деятельности, уход в монастырь. Он также уговаривал Гоголя отречься от Пушкина. Но эти увещевания «отца Матвея» лишь раздражали Гоголя и выводили из душевного равновесия – настолько, что однажды, не совладав с собой, он оборвал попа:
– Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!
Гоголь еще пробовал сопротивляться влиянию, которому он подвергался. Но силы его были уже слишком надорваны.