Борис Парамонов - Конец стиля
Для того, чтобы Эренбург перестал искать художественную идентификацию и окончательно осознал в себе еврея, потребовался Холокост, это всемирно-историческое доказательство от противного автономности еврейства, его самодостаточности, несводимости его судеб к каким угодно культурным проблемам. Оказалось, что «просто» быть евреем, вне поэзии и вне России, вне коммунизма и вне кубизма, — уже достаточно высокий жребий. Эренбург «нашел человека» в себе, и этим человеком был — еврей. И в дальнейшей его жизни, несмотря на все ее компромиссы, появляется некая монументальность. Компромиссы оставались его личным делом. Но сквозь лицо, может быть и несимпатичное, обладателя паспорта и носителя определенной биографии, проступили черты духовного типа.
Рассуждение об иудейском племениЯ не хочу, чтобы нижеследующее приняли за так называемый филосемитизм. Никакой особенной любви у меня к евреям нет. Мне кажется, ее и не может быть — по определению, ведь евреи суть те «дальние», о которых говорил Ницше, еврей — проект человека, его «идея». «Этика любви к дальнему» — тоже проект и тоже идея. Более того, антисемитизм может ориентировать в проблеме еврейства куда более адекватно, чем филосемитство, как всякий опыт, он обогащает. У Набокова в «Даре» мелькает человек, о котором сказано, что у него слишком добрые глаза для писателя. Нельзя быть слишком добрым, если хочешь понять что-то и жить с чем-то. Бердяев говорил, что ненависть, как и любовь, может быть методом гнозиса. Это тоже относится к теме «кризис гуманизма». С позиции плоскогуманитарного мировоззрения проблему еврейства не разглядеть, ее просто не существует. «Учитель, разве евреи не такие же люди, как мы?» — спрашивает Алексей Спиридонович у Хуренито. И Хуренито отвечает: конечно нет, нельзя сравнивать футбольный мяч с бомбой. То же самое говорит Бубер: «Мы не можем стать нацией, подобной другим нациям»; «Если мы хотим быть всего лишь нормальными, мы скоро вообще перестанем быть». То, что понимают евреи, хотя бы Эренбург, должны понимать и не-евреи. И антисемитизм может быть более полезным средством предварительной ориентировки в проблеме, чем плоскостное, лишенное соли и горечи гуманитарное видение. Зададим вопрос: кто умнее — Достоевский или Гюго, Великий Инквизитор или тот баррикадный трибун в «Мизераблях», который вещал о светлом будущем человечества — двадцатом веке? Если что-то можно поставить в заслугу коммунистической революции в России, так это то, что она, кажется навсегда, вывела из русского обихода тип сентиментального мечтателя и фразера, тип «просвещенного» добряка-интеллигента, который принес России неисчислимые беды. «Добро», «идеализм», «просвещение» могут стать, и стали, источником зла, скотства и тьмы. «Нужно искать не добро, а Бога», — говорил Лев Шестов. Религиозное возрождение в России, если оно вообще возможно и желательно, ни в коем случае не должно быть возрождением бытового и психологического идеализма. Это не значит, что русский «жесткий» человек непременно должен быть антисемитом, просто у него не будет сентиментального отношения ни к каким вопросам. И такой тип человека будет ближе к типу самого еврея. Феноменология интеллигентского духа знает ступень филосемитизма, когда кажется, что «евреи такие же люди, как мы», только умнее и просвещеннее, интеллигент на этой ступени начинает идентифицироваться с евреями и «дружить» с ними. Евреи охотно возятся с такими людьми, но вряд ли уважают их. «Стать евреем» — значит стать «выше еврея», быть способным к самопреодолению, трансцендированию. Сами евреи только этим и занимаются. Это проблема «сверхчеловека» Ницше. Еврейство — проблема антропологическая по преимуществу, а не национальная, не социальная и не историческая; можно сказать, что это единственно значимая антропологическая проблема. Еврей антропологически репрезентативен. Еврейство — автопортрет человечества. Нельзя сказать: я люблю или не люблю евреев, как нельзя сказать: я люблю людей или не люблю их. Вот почему проблема антисемитизма неадекватна еврейству, это не еврейская проблема, а так называемый «еврейский вопрос». Меня этот вопрос не интересует, как Гумберта Гумберта не интересовал половой вопрос.
В мемуарах Бориса Бажанова, бывшего секретаря Сталина, рассказана одна поразительная история. Брат Якова Свердлова жил в Америке и уже сумел пустить там корни, но когда большевики взяли власть, председатель ВЦИКа позвал его в Россию, и он вернулся. Что же поразительного в этой истории? А то, что этот американский брат был ни кем иным, как банкиром, т. е. в коммунистической мифологии, воплощением духа капитализма, плакатным буржуем. Но этот буржуазный статус не помешал коммунисту Свердлову пригласить его в коммунистическую Россию, а тому — приехать. Эту историю можно толковать по-разному. Можно сказать, что для евреев не существует классовых границ внутри самого еврейства, что соблазны власти сильнее соблазнов богатства, можно, наконец, выразиться более эмоционально: «слеталось воронье на труп России», и это последнее высказывание будет с определенной, а именно русской, точки зрения верным. Только и эта точка зрения будет односторонней: так может говорить человек, у которого есть Россия. Но ведь далеко не все люди на земле обладают этим преимуществом. Что делать человеку, у которого России нет? И вообще ничего нет, кроме денег и Америки? Свердловский брат был бы не на высоте еврейского призвания, если б остался с деньгами и с Америкой. Он выбрал коммунистическую Россию и смерть в ГУЛАГе. Он выбрал — остаться евреем. Ибо еврей ищет не только «где лучше», но и «где глубже» — интереснее, опаснее, рискованней. Как заметил один философ-еврей (Шестов), там где глубже, всегда наверное не лучше, а хуже, совсем худо. Еврей — тип «испытателя» по преимуществу.
Бабель писал («Гюи де Мопассан»):
В ноябре мне представилась должность конторщика на Обуховском заводе, недурная служба, освобождавшая от воинской повинности.
Я отказался стать конторщиком.
Уже в ту пору — двадцати лет от роду — я сказал себе: лучше голодовка, тюрьма, скитания, чем сидение за конторкой часов по десяти в день. Особой удали в этом завете нет, но я не нарушал его и не нарушу. Мудрость деда сидела в моей голове: мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью, мы рождены для этого и ни для чего другого.
Это нация не конторских сидельцев, и даже не лавочников, а «землепроходцев», азартных игроков, авантюристов. Здесь один из парадоксов еврейства: евреи в подавляющем большинстве «устроенные», социально реализовавшиеся люди — и одновременно никак не сросшиеся со своей маской. Основная еврейская добродетель — «встать и пойти», это народ не оседлый, несмотря на солидную недвижимость. И нужно понять, что такими шатунами сделал их не антисемитизм окружающего оседлого населения, но собственная их беспокойная природа породила антисемитизм. Цыгане никого соблазнить не могут, их свобода не приправлена ничем, кроме тряпок и «музыкальности»; у евреев же, рядом с «музыкальностью», не тряпки, а меха (пресловутый «каракуль» всех довоенных анекдотов), не кибитка, а роллс-ройс, не медведь, а студия Ли Страсберга. При этом они «кочуют». Это действительно может увлечь. Меньше всего — в своем замысле, в проекте, а не в фактическом бытии — евреи принадлежат так называемой «культуре». В них нет никакой метафизической, идеальной «солидности». Я видел по телевидению документальный фильм об Эдварде Теллере — том самом, что разоблачил непутевого Оппенгеймера: он был чрезвычайно респектабелен, его немецкий акцент звучал необыкновенно солидно, он ехал в большом лимузине и говорил по телефону; рядом лежал портфель, и в портфеле была — водородная бомба! Разве гениальный ученый Зигмунд Фрейд не опаснейший подрыватель основ? Хороша терапия, породившая Герберта Маркузе и сексуальную революцию! Еврей и на вершинах культуры, и на социальных верхах остается «провокатором». Сфера еврейства — не культура, а гений, ибо, как сказал Сартр, гений это не дар, а путь, избираемый в отчаянных обстоятельствах.
М. М. Бахтин в книге о Достоевском писал, что герою Достоевского, этому «человеку в человеке», свободному сознанию, невоплощенному, незавершенному и открытому, в предшествующей литературе ближе всего герой авантюрного романа, их роднит общее отрицательное определение — отсутствие социальной прикрепленности, стабилизированных качеств, они необъективированны. Ясно, что в такой трактовке герои Достоевского суть персонажи экзистенциальной философии, хотя Бахтин и не произносит этого крамольного слова. И у Сартра в «Бытии и ничто» появляется определение, вносящее сюда окончательную ясность: диаспорическое бытие как характеристика человека, «бытия-для-себя», самого человеческого проекта. Герой экзистенциальной философии оказывается, таким образом, евреем, экзистенциализм оборачивается еврейским учением по предмету, как психоанализ — по методу. Более того, ведь и у Достоевского его «человек в человеке» или «всечеловек» его публицистики — отнюдь не русский, существующий, воображаемый или долженствующий быть, а самый настоящий ныне сущий еврей. Поклонники «Дневника писателя» никак не могут дочитаться до этого. Сатирическая подача А. С. Тишина в «Хуренито» становится вдвойне оправданной; он «ищет человека», а рядом стоит еврей Эренбург и посмеивается. Русский мессианизм Достоевского указывает не на Россию, а на еврейство, потому что всякий мессианизм есть подражание еврейскому. Но сложность проблемы в том, что евреи, будучи «всечеловеками», в то же время не похожи на других, не суть «люди как люди»: всечеловечность, конкретная тотальность нереализуемы в обстоятельствах времени и места. Вспомним знаменитую «заброшенность»: кто заброшеннее евреев? Это почти как у Орвелла: все равны, но некоторые равнее, все заброшены, но евреи заброшеннее прочих. Вспоминается еще одно определение человека у Сартра: человек есть изначальный проект своего собственного небытия. Небытие, или ничто, у Сартра не есть нуль, дыра, это скорее то, что в прежней философии называлось сознанием, то, что противопоставляется им сплошности «бытия-в-себе», этой качественно неразличимой массе. Так очередное определение человека становится очередным определением еврея.