Морис Бланшо: Голос, пришедший извне - Морис Бланшо
стоят еще храмы.
У звезды
есть еще свет.
Ничто,
ничто не потеряно.
О —
санна.
То есть даже если мы произнесем слово Ничто с большой буквы, в его отрывистой немецкой жесткости, все равно можно добавить: ничто не потеряно, так что само ничто, возможно, сочленено с потерей. В то время как древнееврейский возглас ликования членится, начинаясь со стона.
И вот еще:
Да.
Ураганы, час —
тицы в вихре, оставалось
время — выпытать у камня,
он был гостеприимен, не
перебил нас. Как
счастливы мы были:
Singbarer Rest…
— Entmündigte Lippe, melde,
dass etwas geschieht, noch immer,
unweit von dir.
dieses
Brot kauen, mit
Schreibzähnen.
O diese wandernde leere
gastliche Mitte. Getrennt,
fall ich dir zu, fällst
du mir…
Ein Nichts
waren wir, sind wir, werden
wir bleiben, blühend:
die Nichts-, die
Niemandsrose.
Или в другом месте:
Поющийся остаток
со следующим финалом:
Запретная, безротая губа,
скажи,
что что-то еще происходит
невдалеке от тебя.
Фраза, написанная с жуткой простотой, предназначенная остаться в нас, в неуверенности, за которую она держится, неся переплетенными движение надежды и неподвижность тоски, потребность в невозможном, ибо из запретного, только из запретного может прийти то, что можно сказать: «вот хлеб — жевать письмá зубами».
Да, даже там, где царит ничто, даже когда вершит труды свои разлука, отношения, пусть прерванные, не разорваны.
О пустота блуждающего центра,
гостеприимца. Разлученные,
я падаю в тебя, ты падаешь
в меня…
Ничто
мы были, есть,
останемся в цвету:
ничто-жною,
ничейной розой.
…Es ist,
ich weiß es, nicht wahr,
dass wir lebten, es ging
blind nur ein Atem zwischen
Dort und Nicht-da und Zuweilen <…>
ich weiß,
ich weiß und du weißt, wir wussten,
wir wussten nicht, wir
waren ja da und nicht dort,
und zuweilen, wenn
nur das Nichts zwischen uns stand, fanden
wir ganz zueinander.
Sichtbares, Hörbares, das
frei —
werdende Zeltwort:
Mitsammen.
И следующее, что нужно заново воспринять во всей жесткости:
…Это
я знаю, неправда,
что жили мы, только
слепым проходило дыхание между
там и нездесь и подчас…
я знаю,
знаю я и знаешь ты, мы знали,
не знали мы, мы
были там ведь и не там — подчас,
когда меж нами
вставало лишь Ничто,
оказывались мы
скрепленными друг с другом.
Так что при переходе через пустыню (анабасис) всегда сохраняется, словно чтобы укрыться в нем, некое свободное слово, которое можно увидеть, услышать: «быть вместе».
Глаза, слепые к миру, в череде
трещин умирания. Иду,
в сердце рост жесткий.
Иду я.
Die Nacht besamt, als könnt es
noch andere geben, nächtiger als
diese…
Tief
in der Zeitenschrunde,
beim
Wabeneis
wartet, ein Atemkristall,
dein unumstößliches
Zeugnis.
Глубоко
в расщелине времен,
возле льда сотов
ждет дыхания кристалл,
неопровержимое твое
свидетельство.
Sprich auch du,
sprich als letzter,
sag deinen Spruch.
Зачарованный, перечитываю я эти слова, и сами написанные под чарами. В основе основ, в бездонной глубине потусторонней шахты (In der Jenseits Kaue) царит ночь, ночь осеняет, роится, словно есть еще и другая ночь, ночнее этой. Там ночь, но в ночи опять и очи — глаза? — шрамы вместо зрения, они зовут, они влекут, и приходится им отвечать: «иду», иду с жестким ростом в сердце. Куда пойти? Пойти-то ведь некуда, только туда, где в череде трещин-расщелин умирания чарует (но не светит) непрестанный свет. Im Sterbegeklüft. Не единственный разлом или трещина, а бесконечная череда — серия — расщелин, нечто, что открывается и не открывается — или открывается всегда уже закрывшимся, а не зияние пропасти, когда оставалось бы только соскользнуть в безбрежную, бездонную пустоту; скорее щели или трещины, что схватывают нас своей узостью, стискивают безволием, в невозможности погружения не позволяя пасть в свободном, пусть даже вечном падении: вот оно, может быть, умирание, жесткий рост умирания в сердце, свидетель без свидетеля, которому Целан дал голос, объединяя его «с голосами, пропитанными ночью, с голосом — когда уже нет голосов, только запоздалый шорох, чуждый часам, любой мысли подносимый в подарок».
…der Tod ist ein Meister aus Deutschland
…смерть, мастер из Германии
(«Todesfuge»)
Смерть, речь. В прозаических отрывках, где Целан излагает свои поэтические намерения, он никогда не отрекается от самого наличия таковых. В «Бременской речи»: «Стихотворение всегда в пути, всегда соотнесено с чем-то, к чему-то стремится. К чему? К чему-то открытому и годному для обитания, к некоему Ты, с которым можно было бы, может статься, говорить, к близкой к речи реальности». И в той же короткой речи с предельной простотой и сдержанностью Целан намекает на то, чем для него — а через него и для нас — была не отнятая возможность писать стихи на том самом языке, сквозь который на него, на его близких, на миллионы евреев и неевреев, снизошла смерть, событие без ответа. «Доступным, близким и не утраченным среди всего, что пришлось потерять, оставалось только одно — язык. Да, он вопреки всему утрачен не был. Но ему выпало пройти через отсутствие на себя ответов, через жуткую немоту, через тысячекратно сгустившиеся тени убийственной речи. Он проходил, не давая себе слов для того, что имело место. Но он прошел через это место События. Прошел и смог снова вернуться на свет, обогащенный всем этим. На этом-то языке все