Александр Воронский - Литературные силуэты
Всев. Ивановым и его некоторыми молодыми сверстниками в русскую литературу вводится это единственно справедливое, верное отношение к мужику. Получается это потому, что Ивановы сами плоть от плоти этого мужицкого моря. Читатель все время чувствует, что мужики близки писателю, родные ему, что не со стороны он судит о них, а как свой, из их среды вышедший, с ними деливший самые тяжкие, опасные, смертоносные моменты. Мужики Ивановым взяты в восстании, в кровавой борьбе, в их жертвенности, в исканиях свободы и земли, в их высших духовных напряжениях, в страданиях и пафосе партизанщины, т.-е. в том состоянии, когда русский крестьянин со всей невиданной силой показал, что он не только собственник, но и трудовой, угнетенный человек, что поэтому он может итти рука об руку с Пеклевановым, Никитиными, с матросами, с рабочими и с Интернационалом, несмотря на свой земляной национализм и земляную веру.
Шли, боролись, умирали, побеждали, верили!
— Заметь, хорошие парни были!..
IV. «Есть у него своя блоха на уме»
«Сказал Каллистрат Ефимыч:
«— Любовь надо к люду. Без любви не проживут.
«— Не надо любви, — отрывисто, точно кидая камни, отозвался Никитин…
«— Вот к тебе спрашивают, приходют, жалуются… ты что им отвечаешь?
«— Знаю, что ответить.
«— Всем? Без любви?
«— Без…
«— Крепкий ты парень, чудно таких-то видеть! Не видал таких-то, не водилось.
«— Есть» («Цветные ветра»).
У большевика Никитина, начальника партизан, все — в одной точке: бей, только. Пришло такое время — нужно бить. И он бьет, без оглядки. Подобно Каллистрату он тоже «скучает». По человеку, а не по вере скучает. По будущему, выпрямленному человеку. Он знает: «мужик — тесто». Нужно его сковать железными обручами дисциплины. И он сковывает, твердо, без послаблений. Он понимает также, что мужик поднялся, хочет бить, убивать. Это — стихия: перечить ей бесполезно и вредно и он дает волю этой стихии: бей! Он расстреливает сына Каллистрата, Дмитрия, невинного, за вину брата Семена, зная, что он неповинен: «Звери все, зверям — крови!» Он не сопротивляется, когда мужики двигаются на киргиз и истребляют их: «я даю кровь».
Великая любовь рождает великую ненависть. У Никитина ненависть поглотила, заглушила любовь. Во имя дальнего, бей ближнего. Он не считается с индивидуальной виной, он знает вину только классов. «Кто-то убил, кого-то надо убить. Убьем!» Никакой справедливости, никаких категорических императивов, все подчинено целесообразности, а она сейчас дает только одну заповедь: убивай!
Ненависть, холодная, сжатая, расчетливая, умная. Через никитинскую ненависть и заповедь: убивай, — напоминают о себе миллионы убитых, искалеченных на войне, во время революции, умученных в тюрьмах, на каторге. В наше российское тесто — это как квашня. Без таких рассыпались бы партизанские отряды, проигрывались бы восстания, сражения, невозможны бы были красный террор, раскрытие заговоров, Красная армия, война с Антантой, штурм Сиваша и Перекопа. Вздыбить трудовую Русь, поднять ее, сосредоточить все помыслы в одном высшем напряжении, иметь силу и смелость дать простор звериному в человеке, где это необходимо, и где необходимо сковать сталью и железом — все это невозможно без Никитиных.
Изверг, красных дел мастер, садист, сухая гильотина?
Есть такой разговор между Каллистратом и Никитиным: «Достал из кармана (Никитин. А. В.) черный камешек. Всплыла неподвижная ухмылка.
«— Пласт горы — нашел. Уголь каменный. Слышал?
«— Баят, жгут. Горюч камень, выходит. Куды его, здесь лес вольный, жги. Угар, бают, с камня-то…
«Дробя камень пальцами, — смытым, ласковым голосом говорил Никитин:
«— Руды — хребты. Угля — горы. Понимаешь, старик? Заводов-то! Я сейчас мастерскую. Город возьмем…» (стр. 180).
«Я даю кровь», — а где-то глубже запрятаны и ласковость, и «ухмылка». Ибо кровь льется во имя будущего, земли и ее господина — человека. Вот что дает право Никитиным быть гильотиной и кровавым орудием времени. И гильотина — и подвижник со скрытым пламенем внутри.
Мужики-партизаны его уважают, подчиняются ему, но не понимают и смотрят на него с опаской, но чувствуют, что он их не выдаст, что он понял их нутряной, звериный лозунг: бей, и что без него — их погибель…
Председатель подпольного ревкома в городе, Пеклеванов — интеллигент со впалой грудью и в очках. Профессиональный революционер. Весь в деле, в работе, в подготовке восстания. Городской с головы до ног. Суховат. У мужика Знобова, явившемуся к нему от партизан на явку, сначала недоверие и туча сомнений: и начальник-то он, должно, плохой, и еда-то у него «птичья». Однако общий язык находится быстро через водку, разговоры о колбасе, о восстании и т. д. И кончает Знобов тем, что весело обзывает Пеклеванова: «предыдущий ты человек». Пеклеванов тоже восстанщик, из него тоже «хлещет радость» и потому так нетрудно устанавливается контакт у него с мужиками. (Кстати: совсем нет ничего об эс-эрах у Иванова: а они, ведь, трубят до сих пор, что во главе партизан были они, эс-эры).
В романе, еще далеко не законченном, «Голубые пески», дан большевик, комиссар Васька Запус, одна из самых удачных и ярких фигур у Всев. Иванова. Хороший комиссар, чудесный. Удалый, беззаботный, беспечный, веселый, смешливый, немного озорной, юный, бабник, задорный, здоровый; какая-то легкость и уверенность в себе и в деле — и дело спорится, делается с шуточками и прибауточками, с коленцем, походя, просто, само собой. Человек, которому везет и в восстании, и в любви. «Серебро — как зубы, зубы — молодость», поет про него киргиз песню. Кругом он, как в кольце, в тупой, зверски и животно злобной обывательщине, подготовляется контр-революционное восстание, — а он хоть бы что. Посмеивается, бренчит сабелькой. У него все хорошо, все с ним.
«— Здесь, старик, — говорит Кириллу Михеичу, — Монголия. Наша! Туда — Китай — пятьсот миллионов. Ничего не боятся. На смерть наплевать. Для детей — жизнь ценят. Пятьсот миллионов… Дядя, а Туркестан — а, о! Все — наше! Красная Азия! Ветер… Спать хочу! Хоро-о-ошо, дьяволы, ей-богу».
Так и видишь его с серебряной саблей, с девичьей розовой губой, с шапочкой, из-под которой торчит хохолок. Сам повольник и с ним повольница, когда не было Красной армии и приходилось защищать революцию на-скоро, на-спех сколачивать отряды и драться.
И у Никитина, и у Пеклеванова, и у Васьки Запуса среди партизан есть свои особые проводники их идей, через которых они закреплялись и овладевали мужицкой массой. Плотники: Кубдя, Беспалых, Горбулин и др. У всех у них своя, особая блоха на уме.
«— Робите? — полунасмешливо спрашивает их Селезнев.
«— Робим.
«— Так… Али дома места нету? Земля высохла?
«Беспалых стукнул себя кулаком в грудь.
— «Потому мы — странники… Разжевал, Антон Семеныч?» (стр. 44).
Странники. Странствовал Каллистрат, Ерьма пытался, рыбак Вершинин странствовал по морям. Кубдя, Беспалых и Горбулин — странники особые. Кубдя объясняет Селезневу по поводу своих странствований:
«— Сам знаешь, с каких доходов на работу идешь… Потому, тоска! Был, я скажу тебе, в германску войну, в Польше был, в Германии был… Посмотрели — во-от народ!.. Живут, скажу тебе, робют. Чисто, сухо, кругом машины… Недовольны мы, понял?.. Желаем жить — чтобы в одно со всеми, а не у свиньи хвост лизать»…
Вершинин, Селезнев рвутся к земле. Плотник же Беспалых убежден, что бог ее дал в наказанье: «трудитесь, мол, мать вашу так»…
Такими «странниками»-помощниками у Никитина являются серб Микеш, австриец Шлоссер. У Пеклеванова — Васька Окорок, веселый человек (у В. Иванова почти все веселые), матрос, который «весь плескался, как море у лодки, рубаха, широчайшие штаны, гибкие рукава». У Васьки Запуса — корабельная повольница. Все они, так называемые, стихийные социалисты, они недовольны, странствуют и взыскуют, чтобы всем в одно жить и с машинами. Упорно, шаг за шагом, в постоянном общении и жизненном обиходе вдалбливают они в тугие мужицкие головы свой стихийный социализм. И через них мужики по своему смутно ощущают трудящихся иных стран и их поддержку. И хотя «корявый мужиченко» и шепчет Вершинину: «— А интернасынал-то? Я ведь знаю — там ничего нету. За таким мудреным словом никогда доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем — пашня»… но все-таки мужики чувствуют себя уверенней и знают смутно, что им кто-то издалека сочувствует и помогает: «— потому за нас Питер… наци… нал!.. и все чужие земли»…
Особняком нужно упомянуть китайца Син-Бин-У.
В русской литературе это пока единственная фигура, как и шаман Апо. Этого молчаливого, почти неговорящего человека, далекого и загадочного В. Иванов сумел приблизить и сделать понятным, близким и своим. Син-Бин-У люто возненавидел японцев с тех пор, как они разрушили его очаг, убили жену. Тогда он ушел к русским и пошел с ними по дороге Красного Знамени, уверовав, что хороша только русская Красная Сов. Республика. Рассказ о гибели китайца на рельсах, исключителен по своей свежести, простоте и трагичности. На читателя дышит тысячелетняя далекая Азия, страна, где люди привыкли умирать непонятно нам, мудро, просто и обыденно. Собственно положили китайца и заставили его умереть мужики, — огромная, невесомая сила коллектива, тысяча глаз, более принудительная, чем приказы, угрозы, увещания, личные побуждения.