Внутренний СССР - Медный всадник — Это ВАМ не Медный змий...
“Ну стоит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни съесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я даже делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа”, -
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа.
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес;
Последнее едва ли не вернее —
Из дела будет то виднее;
Предстал, и начал так: “Ты хочешь быть богат,
Я слышал для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька”.
Сказал — с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что ж? — Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
“Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!” -
Бедняк мой говорит. -
Червонцев я себе повытаскаю груду,
Так завтра же богат я буду -
И заживу как сибарит”.
Однако ж поутру он думает другое.
“То правда, — говорит, — теперь я стал богат;
Так кто ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу;
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так удержу чудесный кошелек;
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек;
А, впрочем, ведь пожить всегда успею”.
Но что ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест, и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь не достает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется;
Придет к реке, — воротится опять.
“Как можно, — говорит, — от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою само льется?”
И наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает;
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы он таскает.
Таскал, таскал… и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.
В знаменитую Болдинскую осень 1830 г. поэт уделил этой теме особое внимание в “Скупом рыцаре”.
Но вернемся к размышлениям бедняка из “Медного Всадника”:
Что вряд еще через два года
Он чин получит; что река
Все прибывала, что погода
Не унималась; что едва ль
Мостов не сымут, что конечно
Параше будет очень жаль…
Так впервые в поэме появляется образ народа, известный по “Домику в Коломне” под именем Параши:
Параша, так звалась красотка наша,
Умела мыть и гладить, шить и плесть;
Всем домом правила одна Параша
Поручено ей было счеты весть,
При ней варилась гречневая каша
(Сей важный труд ей помогала несть
Стряпуха Фекла, добрая старуха,
Давно лишенная чутья и слуха).
Видимо, поэтому Евгений и:
… разнежился сердечно
И размечтался как поэт.
Первая попытка хозяев Евгения успокоить с его помощью народы России через замену христианской идеологии (стряпуха Фекла) на идеологию марксизма (кухарка Мавра), закончилась неудачно. О том, что псевдонимом еврейского гения Маркса был Мавр, знает почти каждый, кто интересовался историей марксизма. Но тот, кто серьезно интересовался историей христианства, тоже знает, что ближайшей сподвижницей (то ли бывшего главы спецслужб Синедриона, то ли одного из молодых и перспективных его сотрудников) иудея Савла, чудесно превратившегося в христианского апостола Павла, была принявшая обет безбрачия (целибат) женщина по имени Фекла. Так что пушкинский псевдоним христианства (тоже своеобразный палец, указующий на определенные качества государственной идеологии монархической России начала XIX в.) оказался в тексте “Домика в Коломне” не случайно. Мы же, благодаря его системе образов в отношении целостного мира вещей и явлений, стали свидетелями предсказанной им еще в 1830 г. смены обличья марксистских чиновников, легко перешагнувших через вечную вдову — правительство (в данном случае — советское) и в одно мгновенье обернувшихся в демократов:
Пред зеркальцем Параши, чинно сидя,
Кухарка брилась. Что с моей вдовой?
“Ах, ах!” и шленулась. Её увидя,
Та второпях, с намыленной щекой,
Через старуху (вдовью честь обидя)
Прыгнула в сени, прямо на крыльцо
Да ну бежать, закрыв себе лицо.
Это кульминационная, 50-я октава “Домика в Коломне”, на которой Пушкин сосредоточил внимание читателя дважды: сделав её семистрочной (все остальные октавы поэмы — восемь строк) и снабдив собственноручной иллюстрацией, содержательно дополняющей текст поэмы. Смысл образного (рисунком) дополнения: дать будущему читателю — не ленивому и любопытному — ту информацию, которую во времена Пушкина словом выразить еще было невозможно. Другими словами, речь идет о внелексических формах отдельных художественных образов, которые возникают в подсознании на уровне смутных догадок.
Подлинное лицо Евгения в “Домике в Коломне” для “света и молвы” пока еще прикрыто “зеркальцем Параши” — телевидением, которое также угадано Пушкиным задолго до его появления в качестве приданного злого гения.
Ей в приданое дано
Было зеркальце одно;
Свойство зеркальце имело:
Говорить оно умело.
С ним одним она была
Добродушна, весела,
С ним приветливо шутила
И, красуясь говорила:
«Свет мой, зеркальце! скажи
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех прекрасней и белее?»
И ей зеркальце в ответ:
«Ты, конечно, спору нет;
Ты, царица, всех милее,
Всех румяней и белее».
И царица хохотать,
И плечами пожимать,
И подмигивать глазами,
И прищелкивать перстами,
И вертеться, подбочась,
Гордо в зеркальце глядясь.
Можно ли короче и содержательнее описать взаимоотношения еврейства с современным телевидением, чем это было сделано Пушкиным в “Сказке о мертвой царевне и семи богатырях”?
До сих пор вопрошает мировую общественность еврейский гений и по-прежнему “зеркальце Параши” не может доложить всей правды, поскольку является изначально, как и все другие средства массовой информации, собственностью “девицы”, которая, любуясь на свое отражение в “зеркальце Параши”, даже когда “содрогнулась вся столица” по-прежнему бездумно и беззаботно хихикает, как Шамаханская царица:
Хи-хи хи да ха-ха-ха!
Не боится знать греха.
“Сказка о золотом петушке”
Продолжая линию “Домика в Коломне”, в “Медном Всаднике” Пушкин, в свойственной только ему системе образов, описал первую попытку еврейства “успокоить Парашу”:
“Жениться? что ж? зачем же нет?
И в самом деле? Я устрою
Себе смиренный уголок
И в нем Парашу успокою.
Это оригинальный текст. А вот как выглядит привычный всем, канонический, присутствующий во всех дореволюционных и советских изданиях:
“Жениться? Мне? зачем же нет?
Оно и тяжело, конечно;
Но что ж, я молод и здоров;
Трудиться день и ночь готов;
Уж кое-как себе устрою
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокою.
Надо быть очень внимательным ко всем тонкостям пушкинского текста, включая знаки препинания, чтобы второй, а тем более третий смысловой ряд открылся читателю. Четыре последовательно стоящих знака вопроса в оригинальном тексте, особенно последний ( и в самом деле?), несут определенную смысловую нагрузку. Чтобы связать себя узами брака с русским народом, еврейству необходимо в самом деле стать народом, т.е. отказаться от претензий на особое место во всех видах управленческой деятельности, ибо все народы России и, русский прежде всего, отношения типа “я устрою себе” никогда не примут, как не примут и библейскую логику социального поведения, которая наиболее ясно и открыто изложена во второй главе “Книги Екклезиаста”: