София Шегель - Знает и помнит
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
София Шегель - Знает и помнит краткое содержание
Знает и помнит читать онлайн бесплатно
София Шегель
Знает и помнит
Люблю Мераса еще с далеких шестидесятых, когда два его романа — «Ничья длится мгновение» и «На чем держится мир» — ошеломили непривычно глубинным восприятием действительности и особенным художественным инструментарием. И сегодня, спустя почти полстолетия, эти книги читаются по-прежнему захватывающе и дают возможность читателю — совсем иному, чем в те времена — изучить особое литературное явление: Ицхокас Мерас. Это не значит, что после упомянутых книг была творческая пустота. Полная драматизма повесть «Сара», романы «Полнолуние», «Старый фонтан», «Стриптиз», многочисленные рассказы принесли автору широкое признание. Его читают более чем на двадцати языках, его произведения доступны народам самых разных исторических судеб. Ценители творчества Мераса знают, что он, еврей, уже более тридцати лет живущий в Израиле, пишет по-прежнему на литовском, и потому русскочитающая публика с нетерпением ждет счастливой возможности взять в руки новый перевод, прикоснуться к творчеству мастера на новом этапе.
Относительно недавно в Литве вышла в свет новая книга Мераса — сборник рассказов «Остановка на полпути»[1]. Большинство включенных рассказов уже были изданы ранее — в США, под названием «Опрокинутый мир»[2], но есть и новые, впрочем, уже известные нам в русских переводах. В том числе и один из самых новых — «На полпути», давший название сборнику.
Жанр рассказа в творчестве Мераса обрел особые черты. Впрочем, как и жанр романа. На самом деле, различие между этими жанрами у Мераса — чисто количественное: объем текста, набор деталей, выписанность фабулы. Что же до глубины проникновения — то эти особенности диктуются не жанром, но внутренним миром автора. И неудивительно. Литературное произведение всегда говорит об авторе больше, чем он сам может и хочет рассказать о себе. Личность писателя, его система ценностей, духовных и эстетических приоритетов высвечивается ясно и отчетливо, во всей своей полноте, открывает путь к тому непосредственному включению читателя в творческий процесс, которое и отличает подлинную литературу. И в этом смысле новеллистика Мераса стоит особняком. Строго говоря, эти произведения малых форм только условно можно определить как рассказы. Жанровое многообразие их определяется как тематикой и формами художественного воплощения, так и творческим поиском автора, неожиданными ракурсами видения мира и человека. Здесь представлены многие жанры: от классической новеллы до притчи, легенды, аллегории… Разные стили: от жесткого реализма до сказочного символизма, элементов мистики, сюрреалистических вкраплений. Однако все это многообразие ни в коей мере не разрушает художественной цельности. Жанровое своеобразие диктуется выбором сюжета, фабулой, характером героя, но прежде всего — эмоциональным состоянием автора, которое и находит отражение в творчестве.
А эмоциональный мир Мераса — это мир подлинной страсти, мир мощного напряжения. Оно и диктует ту характерную для мастера сдержанность, даже, можно сказать, скупость в отборе выразительных средств.
Боже ты мой, каких только красок здесь не было, — самые разные, местами кусты сплошь цвели, как гигантские букеты, фиолетовыми цветами, и розовыми, и красными, и даже светло-светло-зелеными, почти желтыми цветами, но всегда, стоило мне отвернуться от ямы и окинуть взглядом кладбище, — меня слепил ровный светлый цвет, словно ничего другого не было вокруг, только песок, всегда такой ослепительный на солнце, каким бывает слепящий снег.[3] («Оазис»).
Не видится ли здесь сочный и страстный мазок Гогена? Где истоки авторской эстетики? Давно сказано — учитель не тот, кто учит, а тот, у кого учатся. Порой даже не осознавая этого.
Вы не найдете в текстах Мераса прямых толкований, вербально сформулированных нравственных оправданий или порицаний. Не найдете пространных бытописательских характеристик: одна выразительная деталь, штрих… В основе всего — действие, даже если это действие — только мысль. Но проникшись этой мыслью, читатель как бы поднимается до уровня автора, становится соучастником творческого процесса, воссоздания этого трудного мира, опрокинутого мира нашей реальности.
— Скажите мне, Элишева, как вы снова стали еврейкой? — обращалась к Марите, уже не в первый раз повторяя одну и ту же фразу, тетя Лили и Лямы, которую раньше звали Лялей, а теперь Авиталь и которой я никогда в жизни не сказал и не скажу недоброго слова, потому что, глядя на нее, всегда думаю, что вот такими, наверное, были бы теперь мои отец и мать — очень немолодыми, морщинистыми, иссохшими. И, видя, что Марите не находит того единственного слова, чтобы объяснить, потому что его нет, этого слова, я сказал:
— Ни один еврей, который хотя бы мгновение не побыл католиком, никогда этого не поймет. («Тайная вечеря»).
Этот небольшой отрывок из рассказа по объему информации, по высокой ноте эмоционального напряжения, пожалуй, равен роману: сколько судеб затронуто, какой пласт времени обозначен, как неожиданно ярок герой — здесь и его возраст, и его биография, и его окружение. Емкость текста как непременная характеристика малого жанра органически присуща прозе Мераса.
Доминанта всего творчества этого писателя отражена в рассказе «Тайная вечеря». Мерас родом из горького детства времен войны и Катастрофы. Этим и определяется его творческая палитра, насыщенный драматизмом, легко узнаваемый колорит его произведений. Даже бытовая картинка, даже буколический пейзаж — прозрачная морская волна, или нетронутый луг, или нежные краски восхода и заката, даже портрет, пусть и проходной, мимолетный — все это преломляется через восприятие человека, смотревшего в глаза смерти. Отсюда постоянное ощущение тяжкой ноши, которую не сбросить и не одолеть. Отсюда даже в любви нет той юношеской легкости, и даже в радости всегда присутствует горчинка знания.
Он шел неторопливо, осматриваясь по сторонам, любуясь всем, что видел вокруг — как вчера, как позавчера, — как поза-позавчера. Ему нравилось, что дома беспорядочно разбросаны, нравилось, что нет улиц, а только забранные в асфальт деревенские дороги, без тротуаров.
Нравились узловатые деревья и колючие кусты, из-за которых порой и домов не видно.
Нравилось, что эта загорелая длинноногая девчонка, которая в киоске подает кофе и мороженое, эта девчонка с серыми кошачьими глазами совсем ему не нравится… («У киоска на взморье»).
Вполне идиллическая картинка — летний отдых на море. Но отчего такая грусть? Она сквозит в ритмическом строе фразы, в музыкальных повторах, настойчивых рондо, словно человек ходит по кругу в тщетной попытке — найти себя? убежать от себя? обойти свою судьбу?.. Горчинка знания…
А я был маленьким, полураздетым, голодным и босым ребенком. И почувствовал на своих слабых, согбенных плечах всю тяжесть того, что было, и того, что будет, и не в силах был больше нести эту неподъемную ношу, так тяжко давила она, что лучше бы уж я не вернулся тогда с полдороги к карьеру, а прошел бы тот путь до конца, но его уже не было, того пути… («Тайная вечеря»).
Оценки происходящего диктуются опытом, знанием, образованием. Но восприятие — мир подкорки — формируется первыми жизненными впечатлениями. И как бы ни повернулась жизнь, какими бы дорогами ни повела, человек ощущает окружающий мир с позиций, сформированных в самом раннем детстве. Это сопряжение осознанного опыта и чувственного стереотипа и создает основу цельного восприятия большого мира через конкретную картину.
Вернулся он домой, почему-то сделав крюк через Берлин, коротенько осмотревшись на чужой аллее, носившей имя Unter den Linden, где тоже летом должно пахнуть липой.
Хотя пахло там и кровью, и липами, и юностью.
Возвратившись, только возвратившись, он снова почувствовал настоящий запах липы. («Под липами»).
О чем бы ни писал Мерас — о не вернувшихся с войны, или о ждущих, или об отчаявшихся ждать, о случайной встрече и темном омуте страсти, о верности, которой мы жаждем, и о Боге, который у каждого из нас в душе, — о чем бы он ни писал, в каждой строке читаем: он знает, он помнит и с этим знанием, с этой памятью живет свою жизнь.
— Я друг твоего отца.
Словно отец все еще был — здесь, в Азии, или там, в Европе, или, может, еще где-то все еще был после того, как мы виделись в последний раз там, на въезде в ту усадьбу, в квадратной трехъярусной башне с островерхой черепичной крышей, куда мы тяжело поднимались с матерью по плоским, стертым временем каменным ступеням, и его вывели из камеры, и я увидел его таким, как всегда, только в очках от правого стекла торчали осколки, а глаз был залеплен тряпицей… («Оазис»).