Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
Необходимость быстро теряла свой престиж матери изобретений и открытий. Так, исследования Максвелла в области электромагнитных волн пятьдесят лет прождали своего часа, покуда ими не воспользовался изобретатель радио Маркони. Прилежно потирая Аладдинову лампу науки, викторианцы вызывали такие полчища слуг ее, что пока лишь самых маломощных и нехитрых из них удавалось занять полезной работой.
Однако даже этих немногих, слабосильных и нехитрых оказалось достаточно, чтобы провозвестить наступление века техники. Начав систематически применять энергию пара в своих повседневных целях, человек уже одним этим за несколько десятилетий изменил физические условия своего существования в большей степени, чем за несколько минувших столетий. Он уже начал свой удивительный путь паломника сквозь дремучие дебри механики. А в дебрях этих все менялось с волшебной быстротой, и человек день ото дня жил со все более грозным сознанием своих возможностей и своих искушений, в вечном и остром раздвоении человеческого существа. С одной стороны пути его манила улыбкой утопия, с другой — готов был разверзнуться ад кромешный.
Но в 1870 году об опасностях, таящихся в дремучих лесах механики, почти не подозревали. Опыт показал, что машина способна довести до нищеты и сокрушить физически, создавая самые дикие парадоксы, изобилие бок о бок с нуждою, бездействие наряду с бурной деятельностью. Рёскин пытался показать, что машина способна также привести человека к убожеству и духовному обнищанию, сосредоточив художественное творчество в руках немногих и навязав прочим немоту в искусстве и тупую обыденщину. С другой стороны, она же наводнила мир хлопчатобумажной тканью. Она быстро переносила множество людей через моря и земли. Она дала Европе и Америке возможность переговариваться друг с другом по проводу, проложенному по дну Атлантического океана. Паровой двигатель, газовые фонари, телеграф, открытие болезнетворных бактерий и получение сывороток для борьбы с ними сократили расстояния и одновременно усложнили, осветили и расчистили планету — похоже было, что со временем из нее получится устройство налаженное, хитроумное и надежное, как лучшие швейцарские часы. Средство, которое успешно разрешило столько застарелых проблем, должно было рано или поздно решить и новые, им же самим созданные.
Как бы то ни было, механизация стала для страны необходимостью. Могучими конкурентами обещали стать через несколько десятилетий американцы; опасными конкурентами уже теперь становились немцы. Пруссия, эта матерь законопослушания, безотказного, как часовой механизм, после столетнего безвременья обрела нового небесталанного часовщика в Бисмарке. Опять плавно завертелись колесики, с роковой точностью затикали секунды — и пробили часы, и, как карточные домики, стали рушиться империи, и задрожала Европа. Вместо Германии, страны сварливых князьков и ученых мистиков, внезапно появилась сверх-Пруссия — великая военная держава, опирающаяся на мощную промышленность и непревзойденную систему научного и технического образования.
Предусмотрительные англичане, несмотря на свой флот и свои банковские балансы, были не без оснований озабочены. Р. X. Хеттон выражал сожаление, что таким великим народом, как немцы, правит военная каста, неизмеримо уступающая ему и по общечеловеческим достоинствам, и по культуре. Гексли в начале войны 1870 года безоговорочно отдал все симпатии родине своего возлюбленного Гёте и непримиримо осуждал Луи-Наполеона. Однако ужасающая разрушительность современной войны, а может быть, и воинственная свирепость немецкой печати быстро охладили его пыл. «Боюсь, что всем нам предстоят скверные времена, — писал он своему другу Дорну[227], — и горше других придется Германии, если ее искусает бешеный пес военщины»..
Романтизму свойственно было изображать немца эдаким сочетанием благородной наивности и поэтической глубины. История же убедительно говорила, что немцы сочетают в себе незаурядную практическую энергию, способности к теоретизированию и необыкновенную склонность к повиновению. Они могли с любопытством вглядываться в первоосновы мироздания и благоговейно склонялись перед военным, кивером и парой эполет. Дисциплина и систематичность в соединении с богатым духовным наследием сделали образование в Германии источником сырья более ценного, чем все железо и весь уголь Рура. Германия находилась в состоянии неусыпной боевой готовности к открытиям и их коммерческому использованию, еще более боевой и неусыпной, чем ее готовность к войне.
В Англии между тем, хоть век уже перевалил за половину, образование с наукой не считалось. В школах, особенно мужских, закрытых, царило нечто среднее между ритуальным распорядком и полной смутой. На площадках для игр и на дворе мальчишки были предоставлены закону джунглей; в классе их приобщали зубрежкой и розгой к египетским таинствам джентльменского воспитания. Тот, кто прошел через это и выжил, обычно обладал большим запасом стойкости, набором более или менее серьезных пороков, кое-какими познаниями в греческой и латинской грамматике и неприятными воспоминаниями о знакомстве с отрывками из классической литературы. В 1828 году доктор Томас Арнольд[228] основал в Регби благодетельную христианскую деспотию, где школьников учили смотреть на жизнь как на серьезную нравственную обязанность, читать по-французски и по-немецки, а также понимать и переводить классиков. Пример Арнольда отчасти вызвал подражание, но главным образом — осуждение, особенно в Оксфорде, где выпускников Регби недолюбливали за их чванство.
На первых порах в полемике об образовании самыми ярыми глашатаями науки были Ф. У. Феррар и Герберт Спенсер. Феррар, который до этого преподавал языки в Харроу и в Винчестере, славился в свое время как сочинитель очень скверных романов об очень хороших мальчиках. Его пай-мальчикам жилось в школе безрадостно. Феррар считал, что аристократические учебные заведения в Англии не только создают дурную нравственную обстановку, но не тому и не так учат. Он утверждал, что в идеале учебная программа должна ставить на первое место естествознание, математику и современные языки.
Теория Спенсера представляла собой соединение его собственного опыта, обобщенного для простых смертных, и принципа «laissez faire» в биологической трактовке — иными словами, невозможного идеализма, препарированного с помощью совсем уже невозможного реализма. Умелым и знающим наставникам вроде его батюшки надлежало любовно выявлять в обыкновенных мальчишках самобытный талант к абстрактным умопостроениям и энциклопедическим познаниям сродни тому, которым наделен сам Герберт и который может со временем обеспечить их либо миллионным состоянием, либо всеобъемлющей философией. В то же время их не следовало вскармливать на слишком возвышенных идеалах, иначе они вырастали бы не приспособленными для той первобытной борьбы, какою является, по существу, жизнь в цивилизованном обществе. Наконец, по сравнению с классической литературой наука и щедрей и полезней: она оснащает ум фактами и методом мышления, а не просто мерилом красоты и хорошего вкуса.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});