Эдвард Радзинский - Мой лучший друг товарищ Сталин
Стояла тихая июльская ночь.
— Хорошая ночь, Фудзи, не хочется спать, — и приказал охраннику, стоявшему у дачи. — Принеси секатор.
Он взял секатор, и мы вышли в сад. Громко пел соловей, залетевший в этот лес на окраине города. Огромная луна висела над садом, наступал таинственный час полуночи. Коба, похоже, это тоже почувствовал.
— Разве я договаривался родиться, чтобы умереть? — заговорил он. — Слепая Природа без нашего на то согласия вызывает нас из небытия и быстро отправляет туда же. Сколько хлопот, сколько крови!.. Раскрой рот, скажи что-нибудь?
— Я не думал над этим, Коба.
Он замолчал. Потом продолжил:
— Думал. Ты о многом думаешь, только молчишь… Нет, нет, деяния остаются. Они считают, мне семьдесят лет, и я сдался. Мудаки! Мы, Фудзи, вечные революционеры. Мы или создадим новый мир, или, как сказал этот жидок Троцкий, «уйдем, но, уходя, так хлопнем дверью, что мир содрогнется».
В свете фонаря, сгорбившись и старательно сопя, Коба отсекал у цветов головки. Они падали в траву. Но у него дрожала рука, уже вскоре он порезался секатором.
— Часто режусь, черт побери. Рука стала не та. А помнишь, как мы шашкой…
Я кивнул… хотя никакой шашкой мы никогда не пользовались. Только ножом.
Он велел охраннику разбудить фельдшера. Фельдшер прибежал тотчас.
— Показывай свое искусство, — приказал Коба.
У фельдшера дрожали руки, и он никак не мог перевязать его палец. Перевязал я — фельдшерским бинтом.
Уже начало светать. В деревьях зашумел утренний ветер. Березы напряглись, вытянулись, громко зашелестели листья.
— Пора возвращаться в дачу… Ты хорошо ходишь, Фудзи, а мне уже трудно. Я устаю и предпочитаю ездить.
Он велел вызвать «коляску». Вспомнил:
— Как мы скакали на конях, лихие были джигиты.
Опять я услужливо кивнул, хотя мы никогда не скакали. Он все более становился щедр на старческие выдумки. Без меня часто беседовал с охраной. Рассказывал им всякие байки про свою удаль в молодые годы. Однажды, провожая меня к машине, один из охранников посмеялся.
— Привирает по-стариковски, а мы слушаем. Старый стал, одинокий, жалко его.
(Охранник, пожалевший его, скоро исчез, видно, не со мной одним делился наблюдениями.)
Если бы они знали, что задумал этот старый и одинокий, мой друг Коба.
Подъехала коляска, запряженная двумя лошадьми. Мы сели. Кучер, полковник госбезопасности, ударил лошадей. И покатили в меркнущем утреннем свете фонарей. Всюду среди деревьев тени — охрана.
— Да старики мы, Фудзи, — восьмой десяток. Даже арестовать тебя нельзя, сразу кончишься. В нашем возрасте к врачам приходится часто обращаться. Хотя… Скоро там, в лагерях, соберется много первоклассных врачей. Ильич говорил: «Лечиться надо у немецких докторов, а не у идиотов — “товарищей”». Но наше время сделало поправку — лечиться надо у евреев. Так что вскоре здесь лечить будет некому. Может, лучше тебе там быть? — Он прыснул в усы, а я, как всегда, вздрогнул.
Покатавшись по саду, мы вернулись на веранду. Я умирал, так хотел спать, а он — нет.
Принесли чай.
Я сидел, сжав челюсти, точнее, протезы, борясь со сном.
В саду появился вечно улыбающийся Хрущев. В рассветном белесом сумраке он был как-то расплывчат.
— Прибыл по вашему распоряжению, Иосиф Виссарионович.
Коба, прихлебывая чай, изумленно поглядел на него и вдруг спросил:
— А кто вы такой?
— Как… это? Иосиф Виссарионович, я… Хрущев, — ответил тот растерянно.
— Надо еще выяснить, какой вы Хрущев. И как и зачем вы попали сюда?
— Как зачем? — Хрущев ничего не понимал. — Меня разбудили, сказали, что вы велели… срочно к вам…
— Вон! — мрачно сказал Коба.
В ужасе Хрущев поплелся по дорожке к выходу. Я смотрел на его согнутую безнадежную спину…
Хозяин подозвал охранника, стоявшего у дачи. Что-то шепнул ему на ухо. Тот улыбнулся. Медленно пошел за Хрущевым.
Хрущев, слыша шаги приближающегося охранника, совсем съежился, ожидая неминуемого — арестуют!
Настигнув его, охранник обернулся к веранде.
Коба ему кивнул.
Тогда охранник тронул поникшее плечо.
— Товарищ Хрущев, куда же вы? Вас товарищ Сталин на веранде сколько времени дожидается!
Хрущев, счастливый, улыбающийся, бросился назад, к нам.
— Ну, где же вы пропадаете, Никита Сергеевич? — радушно сказал Коба. — Мы вас заждались. Без вас чай не пьем. Фудзи ругается: чай, говорит, остывает.
Хрущев уселся, хлебнул из чашки.
Но только он засветился простецкой крестьянской улыбкой, Коба вновь стал мрачен.
— Я тебя поднял с постели, Никита, чтобы откровенно сказать: глупость написал ты в статье в «Правде»! Ты хочешь укрупнять колхозы, создавать какие-то новые агрогорода… Нам старое суметь бы восстановить. Полстраны разрушено. А ты прожектами занимаешься.
— Виноват, Иосиф Виссарионович… пришло в голову…
— Виноват не в том, что пришло в голову, а в том, что не посоветовался. Не советуясь, можно эту самую голову и потерять, как ты сейчас, надеюсь, понял. Я думаю, ты напишешь письмо в Политбюро по этому поводу…
— Считайте, уже написал, Иосиф Виссарионович.
— Ну, давай, ждем.
Хрущев вскочил и вдохновенно начал:
— Дорогой товарищ Сталин, вы совершенно правильно указали на допущенные мною ошибки. — Лицо у него стало вмиг совсем простодушное, восторженное и детское. — Прошу вас, товарищ Сталин, помочь мне исправить грубую ошибку и, насколько можно, уменьшить ущерб, который я причинил партии своим неправильным выступлением…
— Хорошо говоришь, плохо статьи пишешь, — заметил Коба. Помолчал, добавил ласково: — Но голова у тебя умная. Дорожи ею… И помни: ничего не делать без разрешения товарища Сталина. Без него вы все — слепые котята.
Повисло молчание.
— Пей чай… — велел Коба.
Хрущев пил, держа чашку в дрожащей руке.
Так Коба учил покорности будущих кандидатов в мертвецы. Игры барса.
Наконец Хрущев уехал домой, точнее, наконец Коба отпустил его.
— Шуты гороховые, — сказал он. — Езжай домой, Фудзи. Я тоже пойду спать. Уже совсем рассвело.
Коба ушел в дом. Я слышал, как старший прикрепленный закрывал дверь. И звонил в дежурку, чтобы приехала за мной машина.
Зажегся свет в Малой столовой. И тотчас погас. Коба сразу лег. Я вспомнил, как когда-то увидел его сидящим перед сном в кресле со странным, менявшимся, молодевшим на глазах лицом. Как он был напряжен, будто слушал кого-то. Теперь, видно, перестал слушать. Неужто дьявол оборвал нить их ночного разговора?