Геннадий Прашкевич - Герберт Уэллс
— Поэтому ты и попросила переслать твое письмо мне через Эстонию?
— Да какая разница? Говорю же, всё случилось неожиданно. Я тебе объясню.
— Помнишь рисунок в «Иллюстрасьон франсез»? — горько рассмеялся я. — Жена раздета, молодой гвардеец смущенно натягивает брюки, и тут же разъяренный муж. А жена просит: «Не торопи меня! Я всё объясню».
Но Мура не видела ничего смешного в своей неожиданной поездке в Россию. Оказывается, обо всем тогда договорился сам Горький — прямо с наркоматом иностранных дел.
— И ты поехала к Горькому…
— Ну да. Что тут такого? Он мой старый друг. И я хотела еще раз увидеть Россию. Ты не представляешь, что значит для меня Россия. Я не могла ехать открыто. Если бы меня там увидели, это поставило бы Горького в ложное положение перед партией. А если бы еще тебя там увидели со мной, то всё пошло бы колесом…
— Ты ведь впервые оказалась в России с тех пор, как десять лет назад окончательно перебралась в Эстонию? — спросил я осторожно.
— Ну да. Я была разочарована. И Россией, и Горьким. Всем на свете.
— И опять ты лжешь, Мура! За последний год ты была в России трижды.
— Нет.
— Была.
— Откуда ты взял?
— Мне сказал Горький.
— Как он мог тебе это сказать, он же не знает английского.
— Разве это проблема? Мне перевел Андрейчин.
— Наверное, Андрейчин что-то напутал.
— Хотелось бы верить…
Но Мура твердо стояла на своем: она была в Москве лишь однажды, все ее отношения с Горьким чисто дружеские, а кроме того, на всякий случай присовокупила она, всем известно, что Горький импотент…
Она крепко держалась за меня в июне 1935 года, но мы уже не были счастливыми, уверенными любовниками, как прежде. Я стал более требователен, а она держалась по-женски настороже. Какое у меня право возражать, даже если Мура позволяла себе слегка поводить меня за нос? — думал я иногда. Она ведь не брала на себя никаких обязательств. Все больше и больше я уподоблялся тревожно-мнительному супругу и ловил себя на том, что контролирую все ее приходы и уходы, наблюдаю за нею уже не глазами восхищенного зрителя, а глазами сыщика. Почему, спрашивал я себя, она так часто неискренна? Это вообще так принято у всех хорошеньких женщин, или это ее собственная манера?
В сентябре 1934 года я поехал в Боднант и остановился там у Кристабель (леди Эберконвэй). Мы много гуляли по тамошним нескончаемым садам и разговаривали. Я рассказал ей о том, что меня тревожило. «Мы все обманываем, — сказала мне Кристабель. — Мы вынуждены обманывать мужчин так же, как обманываем детей. Не оттого, что мы вас не любим, а оттого, что вы — существа деспотичные и не позволяете нам шагу ступить свободно. Зачем докапываться до всего? Никто не выдержит такого безжалостного экзамена, какой ты учинил Муре. — И добавила: — Мой совет, держись Муры, Герберт, и закрывай глаза на всё. Вы безусловно любите друг друга. Разве этого недостаточно?»
Я мог не сомневаться, что нравлюсь Муре, но, видимо, никого на свете она не могла любить просто так, преданно, от всего сердца. Она говорила, что верна мне, и, наверно, так оно и было. Во всяком случае, сама она в это верила. Мечты о последней чудесной полосе жизни, когда подле меня будет такая великолепная спутница, рассеялись как дым под напором моего преувеличенного представления о некоторых ее недостатках: мелочности, интриганстве, врожденном неряшестве, приступах тщеславия и отсутствии логики. Как можно доверять уму, лишенному логики? — иногда спрашивал я себя, совершенно забывая о тысяче других свойств, возмещающих эти недостатки, — о ее импульсивной щедрости, невероятной нежности, даже мудрости. Я давал себе слово обо всем забыть, но через день-другой ловил Муру на пустячном обмане. Она защищалась, и мы никак не могли выйти на ту полную откровенность, которая только и может восстановить подорванное доверие.
— Зачем ты подвергаешь меня такому испытанию?
— А зачем ты ведешь себя так, что приходится подвергать тебя испытанию?
Наш неразрешенный спор так и остался неразрешенным. Она ничего не объяснила мне о своих московских делах. Конечно, время от времени я возвращался к мучившему меня вопросу, тогда Мура разгневанно плакала, разыгрывала сцену великого расставания, говорила «Прощай» и хлопала дверью.
А через пять минут стояла у парадной и стучала молоточком. «Не убежать тебе от меня», — горестно говорил я.
В декабре мы решили отправиться в Палермо. Надеялись, что в новой обстановке станем ближе друг другу. Но сбой в итальянском авиа-обслуживании задержал нас в Марселе и утомительной железнодорожной поездке на Сицилию мы предпочли Ривьеру, где рождественскую неделю провели у Сомерсета Моэма. Я чувствовал себя не в своей тарелке, ревновал, и, что бы Мура ни делала, всё было не по мне. Иной раз мы славно проводили время, а иной раз терзали друг друга совершенно безжалостно. Я привык просыпаться в семь или раньше, а она всегда оставалась в постели до десяти — одиннадцати. И наоборот, она хотела, чтобы ее развлекали до поздней ночи. Ей требовались разговор — тот чисто русский, лишенный анализа, беспредметный, неторопливый разговор обо всем на свете, который никуда не приводит; а еще выпивка, чтобы разговор не угас. Желая заполнить три-четыре утренних часа, я садился за работу над сценарием по старому рассказу «Человек, который мог творить чудеса», и чувствовал, что работа идет замечательно. Чувствовал, что мои творческие силы возрождаются и голова полна идей. Но тут, совершенно неожиданно, Мура захотела вернуться в Англию: хотела позаботиться об экипировке сына для колледжа, и дочь чего-то там в расстроенных чувствах. Я взорвался. «Вот только пошла у меня работа, настоящая работа, и нам с тобой хорошо вместе, а ты опять готова улететь! Твой Пол уже совершеннолетний, он может сам позаботиться о себе, а в Танином возрасте ты уже развелась с мужем. Пусть учатся справляться с проблемами!».
Но Мура уехала. А я познакомился на обеде у Моэма с одной американской вдовой. У нее было много общего с Мурой, только она была немного выше, темноволосая и улыбающаяся, открытая в тех случаях, когда Мура бывала закрытой; подтянутая и бодрая в тех случаях, когда проявлялась Мурина разболтанность. Не могу передать, как отдохновенна оказалась для меня ее открытость. Она была вся в веснушках, золотые крапинки ей шли. Нам нравилось быть вместе. До полудня я занимался работой, а потом ее «испано-суиза» останавливалась у дверей и с ощущением, что первая половина дня потрачена не напрасно, мы ехали в какой-нибудь ресторан.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});