Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта
Со следственными формальностями на этот раз тоже не особенно церемонились – аресты давно приняли столь массовый характер, что дело Мандельштама рассматривалось как рутинное, среди сотен других, ему подобных. Сохранился лишь один протокол допроса поэта – от 17 мая 1938 года. Вел допрос следователь Шилкин.
«Вопрос: Вы арестованы за антисоветскую деятельность. Признаете себя виновным?
Ответ: Виновным себя в антисоветской деятельности не признаю.
<…>
Вопрос: Следствию известно, что вы, бывая в Москве, вели антисоветскую деятельность, о которой вы умалчиваете. Дайте правдивые показания.
Ответ: Никакой антисоветской деятельности я не вел».[943]
Двадцать четвертого июня Мандельштам был освидетельствован психиатрической комиссией: «…душевной болезнью не страдает, а является личностью психопатического склада со склонностью к навязчивым мыслям и фантазированию. Как душевнобольной – ВМЕНЯЕМ».[944]
Двадцатого июля 1938 года было утверждено обвинительное заключение. Вторым августа датировано Постановление ОСО по делу «о Мандельштаме Осипе Эмильевиче, 1891 года рождения, сыне купца, эсере. Постановили:
Мандельштама Осипа Эмильевича за к. – р. <контрреволюционную> деятельность заключить в И<справительно> Т<рудовой> Л<агерь> сроком на пять лет, считая срок с 30 апреля 1938 г. Дело сдать в архив».[945]
На обороте – помета: «Объявлено 8/8—38 г.», и далее – рукой поэта: «Постановление ОСО читал. О. Э. Мандельштам».[946]
Шестнадцатого августа Мандельштамовские документы были переданы в Бутырскую тюрьму для отправки на Колыму. 23 августа он получил денежную передачу от Надежды Яковлевны – 48 рублей. А в начале сентября 1938 года поэт в столыпинском вагоне отправился в свое последнее путешествие по стране – в пересыльный лагерь 3/10 Управления Северо—Восточных исправительно—трудовых лагерей.
7
В 1949 году эмигрант Сергей Константинович Маковский, в чьем журнале «Аполлон» Мандельштам когда—то дебютировал, внес в свой блокнот полученную от доброжелателя—слависта информацию о пореволюционной биографии Осипа Эмильевича: «После „Tristia“ была выпущена еще книга его, куда вошли стихи из „Камня“, „Tristia“ и новые стихи, написанные уже после революции. <…> Этот последний сборник вышел в 1927 году. Но поэт продолжал печатать стихи в разных советских журналах и позже, вплоть до 36 или 37 года, когда с ним стряслась беда. А именно, он написал эпиграмму на Сталина (три четырехстишия) и прочел ее своим друзьям—поэтам: Пастернаку, на дому у которого это было, и трем другим. ГПУ, однако, тотчас было осведомлено об этой политической шалости Мандельштама. Он был арестован. Тогда начались за него хлопоты. Дело дошло до Сталина. Ходатаи за Мандельштама ссылались на то, что он, хоть и немного написал, но является самым гениальным из современных поэтов. Сталин, будто бы, лично звонил по телефону Пастернаку и спросил его, правда ли это? Пастернак так опешил от звонка самого „отца народов“, что не сумел защитить репутацию Мандельштама… Его выслали на юг России (может быть – в Эривань, которой посвящено одно из его поздних стихотворений?). Он оставался в этой ссылке до 39 года, когда ему разрешили вернуться в Москву. В этот приезд свой он читал какие—то свои стихи, будто бы всех поразившие блеском. Затем поэт опять оказался где—то в провинции, там и застала его война. При наступлении германских войск он с перепугу собирался бежать куда глаза глядят, выскочил во двор дома, где проживал, и сломал себе ногу. Как раз в это время оказались у дома немцы и пристрелили его».[947]
Кривое эмигрантское зеркало, пусть причудливо, но отразило обстоятельства реальной Мандельштамовской биографии 1930–х годов. И только сведения о гибели поэта ни в какой мере не соответствуют действительности. Впрочем, всевозможные легенды о смерти Мандельштама циркулировали и в советском самиздате. Можно сослаться, например, на известный рассказ Варлама Шаламова «Шерри—бренди» 1965 года: «…он не спеша думал о великом однообразии предсмертных движений, о том, что поняли и описали врачи раньше, чем художники и поэты. Гиппократово лицо – предсмертная маска человека – известно всякому студенту медицинского факультета. Это загадочное однообразие предсмертных движений послужило Фрейду поводом для самых смелых гипотез. Однообразие, повторение – вот обязательная почва науки. То, что в смерти неповторимо, искали не врачи, а поэты. Приятно было сознавать, что он еще может думать. Голодная тошнота стала давно привычной. И все было равноправно – Гиппократ, дневальный с родимым пятном и его собственный грязный ноготь».[948]
На самом деле все было гораздо проще. И гораздо страшнее.
Во Владивосток, в лагерь на Вторую речку Осип Эмильевич Мандельштам прибыл 12 октября 1938 года. Свидетельство Ю. Моисеенко: «Где—то 2–3 ноября в честь Октябрьской революции объявили „день письма“: заключенным разрешили написать домой. <…> После завтрака, часов около одиннадцати, явился представитель культурно—воспитательной части. Роздали по половинке школьного тетрадного листа в линейку, карандаши – шесть штук на барак. <…> Осип Эмильевич тоже письмо оставил. Писал сидя, согнувшись на нарах».[949]
Поскольку Мандельштам ничего не знал о судьбе Надежды Яковлевны, свое письмо он адресовал брату:
«Дорогой Шура!
Я нахожусь – Владивосток, СВИТЛ, 11–й барак. Получил 5 лет за к.р.д. по решению ОСО. Из Москвы из Буты—рок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое, истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все—таки. Очень мерзну без вещей.
Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.
Родные мои, целую вас.
Ося.
Шурочка, пишу еще. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение. Из лагеря нашего, как транзитного, отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке.
И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом» (IV:201).
Ослабленный физически и морально, Осип Эмильевич не был готов к страшной лагерной жизни, к страшной лагерной зиме. Когда—то в юности он почти риторически вопрошал: «За радость тихую дышать и жить / Кого, скажите, мне благодарить?» В 1920–е годы поэт повторил и развил эти строки в одной из своих статей: «Ребенок кричит оттого, что он дышит и живет, затем крик обрывается – начинается лепет, но внутренний крик не стихает и взрослый человек внутренне кричит немым криком новорожденного. Общественные приличия заглушают этот крик – он сплошное зияние… <…> это вечное «я живу, я хочу, мне больно»» (11:341). Законы лагеря были устроены таким образом, чтобы внутренний крик человека прорвался наружу, чтобы «мне больно» возобладало над тихой радостью «дышать и жить».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});