Валентин Ерашов - Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
Еще никто и никогда не вел дневников с предельной обнаженностью, без оглядки на вероятного (или желаемого) читателя. Еще никому не дано в дневниках не приукраситься, утаив даже от себя постыдное, унизительное, что есть почти в каждом смертном. Однако всякий дневник есть сочинение, и в нем, как и в любом сочинении, неминуемо проглядывает автор, сколь бы ни старался он приукрасить себя, припудрить, прихорошитт, или казаться беспристрастным.
Николай вел дневник с отрочества, удручающе дотошно, не пропустив единого числа. Кажется, разверзнись твердь и хляби небесные — он и это исхитрился бы занести в тетрадь с привычно унылой, филистерской, неосмысленной обстоятельностью, с той беспредельной убогостью, какая отличает любую страницу записей — дневника не чиновника XIV класса, не дьячка, не приказчика, но — помазанника божия, вершителя судеб великого народа. С позиций последующих времен можно по-разному оценивать личности сильных мира сего. Николаю II посчастливилось: почти все, кто знавал его, и те, кто изучал впоследствии по документам и свидетельствам, оказались поразительно единодушны. Однако душевную пустоту, равнодушие к людям, жестокость, затаенную под заурядной, иногда красивой, почти всегда приятной внешней оболочкой последнего императора Николая II убийственней всех выразил, того, разумеется, не желая, он сам, Николай Александрович Романов, в своих дневниках.
Вот доподлинно и дословно:
«9 января. Воскресенье. Тяжелый день. В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных частях города; было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!.. Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракал со всеми. Гулял с Мишой (?)…»
Больше не записано буквально ничего…
…Николай II встал, размашисто перекрестился на икону покровителя своего, святого Николая, чудотворца Мир Ликийских. «Быть по сему», — привычно ласково сказал государь министру Фредериксу, блистающему розовой лысиной. «Ступай», — велел он.
4К Нарвской попал Василий часов в десять. Народу возле Общества трезвости — на глазок — тысяч пять. Хоругви, иконы, — Гапон, известно, шествие назвал крестным ходом. Разговоры: с чистой душой идем, с благими намерениями, как дети — выплакать на отцовой груди свое горюшко… Слух шел, будто для выбранных из толпы депутатов государь приготовил в Зимнем угощенье человек на полсотни, царица встретит делегацию у Александровской колонны хлебом-солью. День разыгрался веселый, солнечный. Возник на крыльце Гапон — ряса, золоченый крест. Вопросил: «Нет ли у кого оружия, братья?» — «Нет, нету, батюшка!» — «Превосходно, ибо наше оружие — вера!» Отслужил молебен.
В полдень тронулись — неспешно, с обнаженными головами. Держали у груди святые иконы, портреты царя и царицы. Пели торжественно, истово: «Боже, царя храни», «Спаси, Господи, люди твоя…» Полиция тоже, видно, пока глядела как на крестный ход: у тротуаров построена, блюдя порядок, при виде шествия снимали шапки, усердно крестились. Впереди толпы ехали несколько городовых и два чина, — сказали, что помощник пристава Жолткевич и околоточный Шорников, они расчищали путь, заворачивали встречные экипажи.
Приближались к Нарвским воротам, Шелгунов увидел смутно: галопом скачет отряд. Толпа расступилась, конные пересекли толпу насквозь и тем же аллюром умчались обратно. Василия обдало полузабытым запахом лошадиного пота. Люди, покорные и доверчивые, пропустили проскакавших невесть зачем, сомкнулись и шли. Не угадать, может, осталось жить считанные минуты, свистнет пуля, блеснет шашка, поляжет и не встанет никогда… И вспомнилась Женя Адамович. Слыхать, недавно приехала, в Василеостровском комитете, свидеться не довелось, да и зачем, кому нужен слепой? А Женя ведь тоже наверняка идет в колонне, вдруг и Аннушка с ней там, и над ними занесут оголенную шашку, и они обе упадут, не встанут никогда, нет, нет, остановитесь, детишек хоть не троньте, женщин, стариков, изверги!
Гапон куда-то исчез, наверно, ускакал к Дворцовой, ему ведь вручать петицию. Вот они встречаются посередке площади. Первой идет царица, хлеб-соль в руках, преклоняет колена перед священнослужителем: благословите, отец… А Николай — не таков, как на парадных портретах, проще, доступней, в солдатской шинели — обнимает Гапона, принимает свиток, обнажив голову, прослезившись, обращается к народу… Что ты бредишь, Васька, моли бога, не стреляли бы… Ровно дышит многотысячная толпа. Рядом — мальчугашка лет пятнадцати. «Как звать-то?» — «Федянька». — «Не боишься?» — «Чего ж бояться, полиция порядок соблюдает…» Блажен, кто верует…
И тут Василий увидел Михайлова! Окажись тот переодетым под рабочего — не удивился бы: не может здесь обойтись без доносителей. Или если бы размахивал красным флагом, выкрикивал революционное — тоже не диво, провокаций следовало ждать. И вполне было натуральным увидеть его в чиновничьем мундире… Но бывший зубной врач, провокатор, иуда был в партикулярном обычном платье, ничем не размахивал, лицо казалось грустным, сосредоточенным…
Возник тонкий звук трубы, похожий на пенье пастушечьего рожка там, в Славковичах, он был нежным, этот звук, и никто не придал ему значения, даже оба полицейских офицера по-прежнему спокойно ступали впереди. За первым звуком рожка последовал второй, и моментально грянули залпы. Поверх голов или холостыми? — подумал Василий. Вывернулся откуда-то верховой офицер, закричал в толпу: «Мерзавцы, знали, на что идете, собакам собачья…» И страшно, дико закричал ему пристав Жолткевич: «Вы что делаете, Вербицкий, как можно стрелять в крестный ход и портреты государя?!» Жолткевич еще что-то крикнул, падая, и рядом свалился второй полицейский офицер, Шорников: палили, не разбираясь. Рухнул старик с иконой, пробитой насквозь. Василий кинулся к парнишке, к Феде этому, схватил за руку, хотел заслонить, но паренек дернулся — и сквозь Шелгунова прошел электрический ток, Федя валился медленно-медленно, рухнул в снег, икона Николая Мирликийского, во имя коего крещен царь, валялась рядом, Василий наступил ногой и, воздев палку, бросился вперед: ему хотелось принять в себя пули до единой, кинуться на штыки телом, кричать, взывать к совести, проклинать, молить бога, он рвался вперед, его и подталкивали туда, и сбивали с ног те, кто шарахнулся обратно…
5Михайлов пробился к стене. Цвинькая, летели пули, дробили в щепу ставни, лепились в штукатурку. Тянуло жареным, с приправою, мясом, запах был неуместен и угрожающ, противоестествен, как аромат пирожного над разверстой могилой. Оглядевшись, Михайлов понял: укрылся возле ресторана «Ташкент».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});