Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
— Ну, слава Богу! Не на холоде, значит, а в тепле. Это хорошо!
И только тут почтенный министр усек главный смысл ее вопроса. Старушку совершенно не интересовало, в чем состоит работа сына, чем он там в своем министерстве занимается. Ее волновало главное: на улице проводит он свой рабочий день, как проводила его всю свою жизнь она и все ее предки, или — в доме, в тепле. И только узнав, что в тепле, наконец-то поняла, что работа у сына — хорошая. Не то что у них, деревенских. И совсем не важно было ей, что он там, в этом своем учреждении, — главный. Был бы хоть самый что ни на есть последний писарь. Водораздел между плохой и хорошей работой в ее сознании проходил не между разными должностями — высокими или низкими, — а между теми, кто вынужден весь свой рабочий день — в любую погоду: в дождь, в снег, в слякоть, в мороз, — торчать на улице, и теми баловнями судьбы, чья работа протекает в доме, в тепле.
Этот рассказ министра так поразил Маршака, что однажды он даже попытался его записать. И не просто записать, а претворить в некую художественную форму. В результате явилось на свет коротенькое стихотвореньице, включенное им потом в сборник его «Лирических эпиграмм»:
У одного советского министраСпросила мать, живущая в деревне:— Ты кем сейчас работаешь, сынок? —Он ей назвал свой пост и учрежденье,
Но мать, не успокоившись, спросила:— А это в помещении, сынок?— Да, у себя, в служебном кабинете.— Ах, в помещенье? Ну и хорошо.
Не слышал бы я от Маршака тот поразивший его рассказ «одного советского министра», я бы так и не понял, в чем смысл этой его «лирической эпиграммы». Не понял бы даже, что побудило его так неуклюже записать эту невнятную историю и включить ее в сборник своих лирических эпиграмм. А ведь Маршак вообще-то умел внятно — а порой даже и виртуозно — выражать то, что он хотел выразить, — и в стихах и прозе. Что же случилось с ним на этот раз? Почему не удалось ему передать в этом стишке даже слабый отблеск того, поразившего его воображение рассказа?
Объясняется это, я думаю, просто.
Этот услышанный им в Барвихе рассказ министра — и уж во всяком случае, то, что поразило его в этом рассказе, — с полной откровенностью могло обсуждаться только в какой-нибудь из дальних комнат его «квартиры». Попытка вынести это обсуждение в «парадную гостиную» не могла не кончиться провалом.
Стихотворение Маршака, посвященное памяти Марины Цветаевой, говорит о том, что стены, отделяющие дальние комнаты его «квартиры» от тех, где обитал «Маршак Советского Союза», не были совсем уж непроницаемыми.
Лирическая эпиграмма про «одного советского министра», напротив, свидетельствует об обратном.
Но какими бы они ни были, эти стены, они спасали — и спасли — хозяина квартиры от цинизма, от полного растворения в неизбежном для государственного поэта сервилизме. Подобно тому, как водонепроницаемые переборки, когда в трюме корабля обнаруживается течь, не дают судну затонуть, стены, возведенные Маршаком между разными комнатами его «квартиры», защитили его от того страшного душевного растления, которого не избежали многие его сверстники.
* * *Тут можно было бы назвать много громких имен, но назову только тех, о ком могу говорить с некоторой уверенностью: Тихонов, Сельвинский, Асеев.
Более или менее близко из этих троих я знал только Николая Николаевича Асеева.
Познакомил меня с ним Борис Слуцкий.
Однажды, встретив меня на нашей Аэропортовской, он — по всегдашнему своему обыкновению, обрушил на меня весь джентльменский набор своих традиционных вопросов:
— Что пишете? Статью? Против кого?
Я сказал, что собираюсь писать про Асеева. Главу о нем в готовящуюся трехтомную (потом она стала четырехтомной) «Историю русской советской литературы».
— Хотите я познакомлю вас с Николаем Николаевичем? — сказал Борис.
Еще бы! Познакомиться с живым классиком, ближайшим другом и соратником моего любимого Маяковского! Конечно, я хотел.
— Только, чур, одно условие: вы обещаете мне, что напишете о нем хорошо.
Я сказал, что, конечно, постараюсь, но не знаю, как получится: никогда ведь нельзя знать заранее.
— Да нет, — поморщился Борис, — я не про качество вашей будущей работы. За качество ее я как раз не боюсь. Я имел в виду, что познакомлю вас с ним при условии, что вы не станете разоблачать старика, а скажете о нем в этой своей главе только все хорошее, что про него можно сказать. А хорошего про него можно сказать много.
Разоблачать Асеева я не собирался (да и кто бы мне тогда это позволил!) и данное мною Слуцкому обещание написать об Асееве только все хорошее, кажется, не нарушил.
Но сейчас придется мне его нарушить.
Однажды я уже рассказал про свой разговор с Николаем Николаевичем о Тихонове. О том, как он сидел с ним рядом на Первом съезде писателей и что-то увлеченно ему говорил. И вдруг увидел, что тот совсем его не слушает, что вся его душа устремлена к сцене, где в тот момент объявляли состав президиума. «И тут я понял — говно!» — заключил тот свой рассказ Николай Николаевич. А я получил окончательный — и, в сущности, исчерпывающий — ответ на мучивший меня вопрос: как могло случиться, что автор «Орды» и «Браги» превратился в жалкого графомана, утратившего даже элементарные ремесленные навыки профессионального стихотворца.
Сам Асеев в президиумы, кажется, особенно не стремился. И никаких высоких должностей — ни в Союзе писателей, ни в высшем руководстве движения Сторонников Мира — никогда не занимал. Но в некотором отношении он тем не менее недалеко ушел от целиком поглощенного деланием официальной государственной карьеры Николая Семеновича Тихонова.
Познакомивший меня с Николаем Николаевичем Борис Слуцкий, искренне любивший старика, написал однажды стихотворение — «Н. Н. Асеев за работой». Суховатое, нарочито антипоэтическое заглавие это и вынесенное в подзаголовок определение жанра («Очерк») призвано было подчеркнуть документальную достоверность нарисованной поэтом картины:
Асеев пишет совсем не плохие,Довольно значительные статьи.А в общем статьи — не его стихия.Его стихия — это стихи.
С утра его мучат сто болезней.Лекарства — что?Они — пустяки!Асеев думает: что полезней?И вдруг решает: полезней — стихи.И он взлетает, старый ястреб,И боли его не томят, не злят,И взгляд становится тихим, ясным,Жестоким, точным — снайперский взгляд…И вдруг серебреет его пожелтелаяСемидесятилетняя седина,И кружка поэзии, полная, целая,Сразу выхлестывается — до дна…И строфы равняются — рота к роте,И свищут, словно в лесу соловьи,И всё это пишется на оборотеОтложенной почему-то статьи.
Всё это — чистая правда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});