Марсель Мижо - Сент-Экзюпери
За время пребывания Сент-Экзюпери в Париже, 24 октября 1940 года, произошла знаменательная монтуарская встреча Петэна и Гитлера. Устранив всякую двусмысленность в истинных намерениях и целях вишийского правительства, встреча эта окончательно укрепила летчика-писателя в его мысли .покинуть пределы Франции.
До отплытия судна, которое должно доставить его в Марокко, оставалось еще несколько дней Антуан, которого все время мучает вопрос, правильно ли он поступает, решает повидать своего друга Леона Верта, укрывшегося в Сент-Амуре в департаменте Юра.
Леон Верт не оставил нам никаких воспоминаний об этом посещении. Он любил Сент-Экса, как родного сына, и считал, что приводить отдельные его слова и признания, вырвавшиеся в минуту душевного волнения, – это искажать образ этого незаурядного, невероятно сложного человека.
Антуан провел два дня у Леона Верта-и можно себе представить, о чем только они не говорили! Зная, с какой любовью Верт уговаривал его во время военных действий не рисковать своей жизнью, можно с уверенностью утверждать, что он не отговаривал его от поездки.
5 ноября 1940 года на «Виль д'Альже» Сент-Экзюпери отплывает в Марокко и 16-го попадает в Португалию.
В новой обстановке, вдали от шума войны, Антуаном снова овладевают сомнения. Уехать? Вернуться во Францию? А что, если настоящая борьба за освобождение развернется в самой стране, а не за ее пределами?
Во время пребывания в Лиссабоне он узнает о гибели своего друга Гийоме. Подробности ему неизвестны, но он знает, что вместе с Гийоме погиб и Рейн. Чувства, овладевшие им, выражены в первой части «Послания заложнику».
«Когда в декабре 1940 года по пути в Соединенные Штаты я пересекал Португалию, Лиссабон показался мне своего рода раем – светлым и тоскливым. В то время много говорили о неминуемой оккупации, но Португалия цеплялась за иллюзию своего счастья. Лиссабон выстроил чудеснейшую выставку, когда-либо существовавшую на свете, и улыбался бледной улыбкой, подобно матери, которая не имеет известий от сына с фронта и старается своей верой спасти его: „Мой сын жив, раз я улыбаюсь...“ „Посмотрите, – как бы говорил Лиссабон, – как я счастлив и спокоен и как я хорошо освещен...“ Весь материк навис над Португалией, подобно непокоренной горе, отягощенной грузом хищных племен; празднично убранный Лиссабон с вызовом смотрел на Европу: „Разве можно сделать меня мишенью для стрельбы, когда я так старательно выставляюсь напоказ! Когда я так уязвим!..“
В моей стране города ночью были цвета сажи. Я отвык от всякого освещения, и эта залитая светом столица возбуждала во мне чувство тревоги. Когда пригород погружен во мрак, бриллианты, чересчур освещенные в витрине, привлекают грабителей. Чувствуешь, как они бродят вокруг. Я чувствовал, как над Лиссабоном нависла европейская ночь, в которой стаями рыскали бомбовозы, учуяв это сокровище.
Но Португалия была равнодушна к поползновениям чудовища. Она отказывалась верить в плохие предвестия. С приводящей в отчаяние доверчивостью она продолжала рассуждать об искусстве. Неужели осмелятся раздавить ее – жрицу искусства? Она извлекла на свет божий все свои чудеса. Неужели осмелятся раздавить ее – ее, с ее чудесами? Она выставила напоказ своих великих людей. За неимением армии, за неимением пушек она выставила против железной лавы захватчиков всех своих часовых из камня: поэтов, путешественников, конквистадоров. Армии не было, только все прошлое Португалии преграждало путь захватчикам. Неужели же они осмелятся раздавить наследие ее великого прошлого?
Каждый вечер печально бродил я среди достижений этой выставки, созданной с величайшим вкусом, где все граничило с совершенством, вплоть до столь скромной и подобранной с таким тактом музыки, которая нежно, бесшумно струилась над садами, подобно журчанию родника. Неужели же уничтожат в мире это замечательное чувство такта?
И я находил Лиссабон, укрывшийся за своей улыбкой, тоскливее моих погруженных во мрак городов.
Я знавал – быть может, знавали и вы – немного странные семьи, в которых за столом сохранялось место усопшего. Они выражали этим свой отказ примириться с непоправимым. Но не могу сказать, чтобы этот вызов року казался мне успокоительным. Мертвецы должны быть мертвецами. Тогда в своей роли мертвецов они обретают другую форму бытия. А такие семьи отдаляли их возвращение. Они превращали их в постоянно отсутствующих, в сотрапезников, опоздавших на встречу с вечностью. Они разменивали траур на бессмысленное ожидание. И такие дома казались мне погруженными в безвыходность, куда более подавляющую, чем печаль. Бог мой! Примирился же я с тем, что по летчике Гийоме, последнем остававшемся у меня друге, .сбитом во время почтового рейса, я буду носить траур. Гийоме уж не изменится. Никогда уже он здесь не будет присутствовать, но никогда не будет и отсутствовать, Я поступился его прибором – этой ненужной уловкой за моим столом, – и он стал моим подлинным мертвым другом.
Но Португалия пыталась верить в счастье, сохраняя мертвецу его прибор – свои фонарики и свою музыку. В Лиссабоне рядились в счастье, лишь бы господь бог не усомнился в нем.
Своей тоскливой атмосферой Лиссабон был также обязан присутствию некоторых беженцев. Я имею в виду не изгнанников в поисках убежища, не эмигрантов, разыскивающих землю, которую они могли бы оплодотворить своим трудом, – я говорю о тех, кто покидает родину, кто бежит подальше от несчастий близких, чтобы спасти свои деньги.
Не сумев устроиться в самом городе, я поселился в Эсториле около казино. Я только что вырвался из самой гущи войны: мое авиационное подразделение, в течение девяти месяцев ни на миг не прекращавшее полеты над Германией, потеряло только за время немецкого наступления три четверти личного состава. По возвращении домой я познал удручающую атмосферу рабства и угрозу голода. Я пережил непроглядную ночь моих погруженных во мрак городов. И вот в двух шагах от моего дома, в казино Эсториля, толпились выходцы с того света. Бесшумные «кадиллаки», прикидываясь, что едут по делу, высаживали их на песчаный пляж у входа в казино. Они переодевались к обеду, как в прежнее время. Они щеголяли своими накрахмаленными манишками или своими жемчугами. Они приглашали друг друга к столу, вокруг которого усядутся наподобие кукол и где им нечего будет сказать друг другу.
Затем, в зависимости от своего состояния, они играли в рулетку или баккара. Иногда я ходил на них смотреть. Мною овладевало не негодование или, ироническое чувство, а смутная тревога, то волнение, с которым смотришь в зоопарке на последних представителей какого-нибудь угасающего вида. Они усаживались вокруг столов, жались к какому-нибудь строгому банкомету в надежде испытать чувства отчаяния, страха, зависти, ликования. Подобно живым людям, они ставили на карту состояния, которые в эту минуту, быть может, уже не представляли никакой ценности. Быть может, и деньги-то, которыми пользовались они. уже потеряли хождение. Возможно, ценные бумаги в их несгораемых шкафах обеспечены заводами, которые уже конфискованы либо дожидаются, когда на них с воздуха обрушатся бомбы. Они выписывали векселя на Сириус. Цепляясь за прошлое, как если бы ничто на земле не начинало рушиться, они старались уверить себя в оправданности своего лихорадочного существования, в том, что их чеки подлежат оплате, старались уверить себя в незыблемости установленного порядка. Это не походило на явь. Это выглядело как балет кукол. Но это было печальное зрелище.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});