Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Но, значит, сами тексты что-то им сообщали, раз я услышал однажды отражённое:
– Прав Бобышев. Нам нужна духовность, духовность и ещё раз духовность.
Неужели я так говорил? Наверное, нет. Но по этому принципу, по этому ощущению завязывались с кем-то из приходивших добрые и даже многолетние дружбы или, лучше сказать, взаимные доброжелания. Поэт Евгений Феоктистов, которого я видел-то всего разок-другой, взял и преподнёс мне длиннейший акростих. Несмотря на такую трудную, хотя и альбомную форму, содержание в нём было чётко артикулированным и внятным. Стихи эти впоследствии оказались напечатаны вместе с подборкой в антологии Г. Ковалёва и К. Кузьминского, но, увы, очень небрежно: крайние буквы не выделены, так что читателю и не догадаться, что это – акростих. Думаю, что издатель и сам этого не заметил, даже пропустил последнюю строчку. Воспользуюсь случаем и исправлю чужой недочёт:
Д. Б.Бегство российских птенцов за моря...Окна в Европу едва приоткрыты.Были бы окна... Тоскует заря,Шелест листвы прославляют пииты.Если на пушки расплавлена медь,Вряд ли наш колокол будет звенеть.Уличных клавиш расшатаны плиты,Дышит орган деревянного сна.Милостью божьей владыка музыкиИменно он. Шалопутка-весна,Ты в этот час приглуши свои крики.Ревностно службу несёт часовойИменем родины. Беглые бликиЮркнули в яму, накрылись травой.
Прячутся так. Вот и месяца жалоОттрепетало – и дело с концом.Снадобье света подорожало.Время убито и пахнет свинцом.Я не решаюсь на ересь побега.Щёлкнул затвор. За тобою победа,Ангел-хранитель с железным лицом.Ересь иллюзии не по кармануТьме пограничной. Спасибо туману:Свет в нём застрял. Огорчайся и плачь,Ябедник-селезень, дятел-стукач.В той же подборке Феоктистова есть и другие акростихи с целыми фразами, зашифрованными в них, но они в этом издании оказываются неразличимыми. А посвящений «Елене Пудовкиной псалмопевице» и вовсе там нет, хотя он написал их не одно. Они как раз особенно удачны, заранее вызывая интерес и симпатию к поэтессе. Мне показали несколько её переложений из псалмов царя Давида, написанных тихим, но отчётливым и веским стихом, и я сразу понял, что она «из наших», своя.
И действительно, похожая на итальянского мальчика кисти Тропинина, а то и Караваджо, она располагала к дружбе, да и была хорошим приятелем с совершенно совпадающими воззрениями – на что? Да на всё, пожалуй: на жизнь и литературу, город и мир, народ и власть, а главное – на способы выживания в душерастлевающих условиях «развитого социализма».
Впоследствии, когда я писал статью «Котельны юноши», в первой же фразе после заголовка я специально оговорился: «И девы тоже», имея в виду именно Леночку. Она одной из первых двинулась к личной свободе через огонь и воду, и ржавые трубы пастернаковских «подвалов и котельных». Поэтесса и поэт, истопница и наладчик, мы оба располагали свободным временем для совместных прогулок по городу, в котором ещё сохранилось немало заповедных видов. Она жила на Пряжке в блоковском доме с огромным тополем во дворе (теперь его уже нет) и показывала, «даря» мне изысканные достопримечательности окрест: лестницу с витражными окнами «ар нуво» и подоконниками, усеянными порожними аптечными флаконами, – это место было по совместительству приютом наркоманов. Или – чердак, из которого был выход на крышу с видом на другие крыши, провалы дворов и косые прорези каналов... Мы ведь, как-никак, жили в «Северной Венеции», где много воды, находящейся, к сожалению, большую часть года в состоянии снега и льда. Долго мы распивали бутылочку портвейна у фиванских сфинксов, наблюдая, как лёд этот шёл по Неве, раскалываясь с волшебным звоном на кристаллы, – слишком красиво, чтобы запечатлеться в стихотворении. Впрочем, она-таки преподнесла мне восьмистишие – по числу букв в моей фамилии в дательном падеже:
Бывает: чьё-то имя, словно ветку,Обкусываешь, теребя в губах,Без умысла, не ждя от букв ответа:Ы – безголосо, те – блуждают где-то,Шумят, как ветер в рощах и кустах,Едва друг друга зная... Но при этом,Вдруг встретятся и обернутся светом,Уведомленьем об иных местах.
ДВОЙНОЙ ПОРТРЕТ НА ПЕТЕРБУРГСКОМ ФОНЕ
Дарила она мне и своих друзей – например, чету художников, живущих там же, в Коломне, известной прежде всего по пушкинской поэме, но напоминающей скорее Достоевского: нежное серое освещение на стенах дворов, мрачные глубокие тени подвалов, щемящее худосочие чердаков...
Там они и продолжают жить – скульптор Жанна Бровина и живописец Валентин Левитин – немногословные подвижники, годами сосредоточенные на малом, но исключительно избранном круге форм, тем, красок. Их жизненная и художественная аскеза настолько строга, что Левитин, например, десятилетиями изображает всего два предмета – вазу и бутылку, и лишь позднее он добавил к ним ещё один объект – башню. Тёмный келейный колорит и особая истовость вглядывания в душу предмета превращают эти простые вещи в подобие каких-то надгробий, в знаки тихого и многозначительного существования, о котором проникновенно писал Райнер Мария Рильке. Ему, открывшему в поэзии могучую энергию созерцания, пришлись бы по душе эти попытки сопряжений цвета и времени в предмете: серого и синего, настоящего, будущего и былого, а затем и вечного. Он увидел бы в этом любовь. Возможно, это же чувство, а не только терпеливое наслаивание краски на краску, медитации на медитацию делает натюрморты Левитина столь внушительными, хотя они и скромны по размеру.
Однако они не кажутся натюрмортами. Вот те же бутылка и ваза, но в вазу легли фрукты, а бутылочная грань чуть светлее обычного выступила из мрака, и перед нами уже не натюрморт, а двойной портрет предметов, брачная их чета, достойно позирующаяя перед зрителем и художником. На их платоническую свадьбу приглашён ещё один существенный персонаж – петербургский фон. Этот воздух и свет северного сумеречного города мог бы сам стать объектом искусства, и уже поэтому следующий натюрморт выглядит скорее пейзажем. А в первом – с брачующимися предметами – фон отнюдь не сливается с ними и не укутывает, он только слегка выделяет их из себя. В нём нет сырой зыбкости оригинала, то есть реального и ежедневного сурового ветра, несущего холод, нужду и боль, – это суммированная, остановившаяся атмосфера привычного, уже преодолённого и преображённого страдания. Поэтому союз двух предметов становится бесконечно трогательным, как любовь калек.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});