Неизвестный Бунин - Юрий Владимирович Мальцев
Но рядом с этой отталкивающей материальностью смерти есть в его рассказах и мистика смерти и даже ее величие. Мертвец всегда изображается им как некое страшное и таинственное существо, принадлежащее уже иному, грозному и величественному миру, нам неизвестному. Его всегда восхищала и волновала заупокойная служба, дивные православные песнопения и молитвы, их прекрасные, высокие и глубокомысленные слова. В последние годы он написал немало рассказов, проникнутых поэзией христианской веры. Православие теперь, когда оно так преследовалось на родине, осознавалось им как неотделимая часть России, ее культуры, ее истории и ее национальной сути. Свое отношение к вере он выразил яснее всего в рассказе «Notre-Dame de la Garde»: «Да, да, ну пусть их нет, – Jesus Christ, Pere Celeste, Sainte Marie… Ведь всё равно были, есть и во веки будут чувства, коими эти литании созданы. Есть неистребимая и сладостная потребность покорности и даже унижения перед тем высшим, что мы имеем в себе самих, совокупностью чего наделяем мы смертного или Божество и чему мы поклоняемся, возвышая самих себя, поклоняясь всему тому высшему, что есть в нас. Есть в нас некий Дух, неизменно и отлично от плоти чувствуемый нами – Saint Esprit qui est Dieu, нечто такое, что для нас непостижимо, что нам, смертным, кажется бессмертным, вечным. И есть, несомненно есть в нашем порочном, человеческом непорочность как бы нечеловеческая, неизменно нас трогающая, восхищающая – так как же может не восхищать Образ этой непорочности чистейший и совершеннейший, пусть даже опять-таки самими нами в силу нашей горячей потребности созданный?»747
Угасание веры в современном мире Бунин воспринимал как свидетельство угасания прекраснейших и возвышеннейших качеств самой человеческой души. Регресс и вырождение, характерные для новой цивилизации, выражаются, по его мнению, среди прочего также и в том, что смерть оказалась лишенной тайны и величия и предстала в отталкивающей наготе и бездушности. «Тот, кто умер за 2000–3000 лет до нас, – читаем в одной из его записей, – и подобия не имеет того, кто умер и погребен полвека тому назад в нашем мерзком гробу, в сюртуке или мундире и в покойницких туфлях»748. Об этой профанации смерти в современном мире написаны им два рассказа. Первый из них – «Огонь пожирающий», где современный крематорий предстает как некая новейшая фабрика смерти (прообраз крематориев Бухенвальда и Освинцима – конечного пути безбожия): «На широкой площади <…> высилось нечто вроде храма или, вернее, капища с круглым куполом, две высоких заводских трубы, – именно заводских, голых, кирпичных, – поднимались в небо по сторонам этого купола – и из одной черными клубами валил дым. <…> Этот страшный, молчаливый дым, такой особенный, такой непохожий ни на один дым в мире!» (М. V. 114). Здесь начисто отрицался даже сам намек на вечную жизнь или воскресенье, на возвышенную небесную жизнь, «в которую сердце невольно и наивно верит или жаждет верить». «Бога здесь не было, и существование и символы его здесь отрицались <…>. Траур занавеса говорил только о смерти» (М. V. 115). Здесь в бесстыдстве и бессердечии показывается то, «чего никому в мире не должно видеть». Второй рассказ это – «Un petit accident» («Зимний закат»). В центре европейской столицы, среди шума и суеты, в которой «так беззаботно при всей своей озабоченности» живет современный человек, спешит и бежит куда-то, вдруг «смерть замедляет этот бег»749. Но уже сама смерть оказывается тут лишь «мелким отучаем», она даже мало меняет вид язычески-безбожного современного варвара (погибшего в автомобильной катастрофе) и просто надевается как некая маска на его «пошлое античное лицо»750.
Приближение самого Бунина к этому неизбежному концу было страшным. В конце войны, едва Грасс был освобожден от немцев, англичане – хозяева виллы Жанет, потребовали, чтобы Бунин ее освободил. В начале мая 1945 года Бунины переехали в Париж. Всё страшнее начинают терзать Бунина болезни – он задыхается (эмфизема легких, сердечная астма – пророчеством оказался его ранний рассказ «Астма»), ночами не может спать от одышки. Болезни уязвляют его мужское достоинство – простатит, геморрой. После перенесенной операции ему становится трудно ходить, он совсем не выходит из дома, а потом даже с трудом перебирается от кровати к столу. Он стыдится своей немощи и старческого уродства. Старость (как и смерть) воспринимается им как нечто противоестественное, незаконное и абсурдное. Долго и мучительно длится умирание: сначала это умирание есть всё большее постепенное сужение возможностей (он констатирует отпадание одной за другой жизненных возможностей: никогда я уже больше не поеду в Венецию или на Капри, никогда так и не увижу многих далеких стран), жизнь ограничивается сначала Парижем (он тяжело переживает невозможность, как бывало, проводить лето вне города на природе, теперь для этого нет средств), потом еще более маленьким пространством – квартирой, в которой уже на всем лежит печать запущенности и нищеты («Тут мне просто мука: тесная квартирка, загроможденная чемоданами, крик и плач детей в грязном дворе, весь день ревущее над головой радио…»751). Потом – комнатой (с тяжелым запахом лекарств, спертым воздухом и полумраком; с посетителями он разговаривал через дверь, стыдясь своего жалкого вида), и наконец – кроватью. Затем умирание становится физической мукой. Смерть как бы злорадно показывает ему все свои ужасы, то тихое и благостное умирание, которое он описывал не раз («Худая трава» и пр.) ему не было дано; то – для несознательных, погруженных бездумно в блаженный сон жизни.
«Опять хрипы в легких, опять пенициллин. Очень ослабел, задыхается. Сегодня утром плакал, что не успел сделать, что надо. <…> Плакала