Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
— Кто здесь Ильин? — громко спросил я, остановившись у двери.
— Я.
Я подошел к его столу.
— Встаньте.
Когда Ильин встал, я влепил ему тяжелую затрещину в лицо и несколько раз всадил кулаками увесистые тумаки под жирные бока. С криком «Помогите! Бьют!» Ильин бросился к дверям, но я успел поймать его за ворот, уперся ногой в дверной косяк и стал колотить по затылку. Наконец, он вырвался и удрал. Молча наблюдавшие эту сцену офицеры опять занялись своими делами. Позднее они заявили оперу, что ничего не заметили и ничего не знают.
— Помните, как Василь подрался из-за вас с Андреем? Василь победил, и вы достались ему. Теперь победил я, и вы — моя! — с гордостью сказал я тогда Анечке и стал героем зоны: женщины смотрели на меня с восхищением. И все же это оказалось отчаянной и необдуманной выходкой.
Меня на десять суток посадили в изолятор на съедение клопам. Позднее этот случай помог Рачковой сунуть нас в этап как штрафников. Анечка пострадала больше: ее выслали на седьмой лагпункт. Начальником там был Солдатов, выгнанный раньше из милиции, где он занимал должность постового. Неограниченная власть сделала из Солдатова сатрапа — со штрафниками на своем лагпункте он делал, что вздумается. Анечку он положил на промерзший пол у самой входной двери. Постельных принадлежностей не дал. Началось воспаление легких. На все просьбы молоденькой вольной медсестры Олечки Солдатов упрямо отвечал: «Пусть подыхает!»
Так и умерла бы моя Анечка, лежа на обледенелом полу без помощи, если бы не вмешалась наша сусловская начальница МСЧ Анечка Семичастная. Она прислала наряд, положила больную в больницу, дала возможность не только поправиться, но и отдохнуть. Когда-то в Норильском лагере мне спас жизнь заключенный врач Утемисов, теперь Анечке спасла жизнь вольный врач Семичастная. И сам я спас от смерти не одного заключенного… Вольный врач Носова, бывшая заключенная, спасла нашу лагерную любовь — не будь Носовой, позднее вычеркнувшей нас обоих из новых этапных списков, мы разъехались бы и потеряли друг друга — ведь переписываться заключенные не имеют права и писем с лагерными адресами от них начальник КВЧ не принимает. Наконец, Тамару Рачкову выдала вольная сестра Оксана Петровна, любительница кормить медом всех желающих; этим она тоже спасла не одного заключенного. А комсомолка Валя из оперчекистской части, рисковавшая свободой и жизнью для того, чтобы передавать заключенным письма, которые опер Долинский распорядился сжигать? А медсестра Ростовцева, маленькая, рыжая, курносая, неприветливая, — она водила меня из Маротделения в Мариинскую тюрьму для оказания врачебной помощи и как-то по дороге, насупившись и глядя вбок, предупредила, что полька Ванда, моя помощница в амбулатории, — подосланный опером провокатор? Это было своевременное предупреждение, может быть, оно спасло мне жизнь… А в этапе… Но всего не вспомнишь и не перечислишь. Важно и бесспорно одно: в страшных условиях террора и насилия, пропаганды зла и лжи вольные и невольные простые советские люди с удивительной щедростью души безбоязненно протягивали друг другу руку помощи.
Так что же такое лагерная медицина? Неужели лишь благопристойная ширма, прикрывающая черные дела чекистов в проволочном загоне? Нет, тысячу раз нет! Лагерные врачи такие же люди, как и лагерные чекисты: каждый может творить добро и зло в меру своих душевных качеств, и каждый действительно творил их потому, что лагерная жизнь — это предельно сжатый сгусток жизни вообще: там тоже существуют условия для свободного выбора, и за проволокой главной определяющей силой является не буква закона или так называемые объективные условия, а живой советский человек, в котором почти всегда преобладают силы жизнелюбия и человеколюбия. Вот и Солдатов: хам, неуч, матерщинник, пьяница, сатрап… Однако же он влюбился в молоденькую вольную медсестру Олечку, круглолицую и похожую на куклу-матрешку, и сбежал с ней из лагерной системы — оба они променяли на обычную трудную, полную лишений гражданскую советскую жизнь праздное и сытое существование сталинского угнетателя, тюремщика и рабовладельца. Нет, хороший человек всегда и везде найдет возможность делать добро, и нужно вспоминать благодарным словом лагерные МСЧ, которые в меру возможного создавали добрым людям благоприятные условия для проявления гуманных движений души.
Мы с Анечкой уже закончили праздничный завтрак, и я готовился было свернуть самокрутку, как вдруг дверь открылась, и на пороге остановилась странная фигура, живо напомнившая недоброй памяти сорок второй год. Это был тощий голый молодой человек, надо полагать, светлый блондин с широко раскрытыми голубыми глазами, из которых кричала тоска и страх. На нем был надет рваный мешок — в дыры и были просунуты голова и руки. Держась от слабости за притолоку двери, живое видение голодного года едва слышно прошептало:
— Помогите… Умираю…
— Этот шеловек с нови этап, — сумрачно глядя в потолок, процедил Вольф. — Сейшас прибиваль.
Повалившись на табурет, человек в мешке выжал из себя:
— Я сын академика Бертельса… известного востоковеда. В этапе урки… едва не уморили меня голодом… Все вещи и костюм отобрали… Я — студент… Меня посадила невеста… за отказ регистрироваться… Помогите!
Это было ЧП. Года два назад таких привидений в мешках, в лохмотьях и просто голых по зоне шаталось множество, и сын академика погиб бы, никем не замеченный. Но теперь война кончилась, голода не стало, и ценность человека возросла от стоимости окурка, поднятого на грязной дороге, до сознания нравственного права на жизнь. Я написал направление в больницу на клочке бумаги (не на фанерке), Вольф обнял новичка за талию, и они исчезли.
— Закончим праздничный пир, — произнесла печально Анечка и подала мне кусок сыра, который принесла в кармане бушлата. Сыр! Я не верил своим глазам! Протянул руку, ожидая, что это волшебное видение исчезнет при прикосновении. Но оно не исчезло. Я откусил кусочек и принялся сосать его, как леденец. Все вспомнилось сразу: и зрелый бри, который я часто вечером заказывал в парижском кафе «Руайяль», и стильтон, который из ведра мне и сэру Эрнесту вырезывали у Стимсона на Стрэнде, и янтарные кусочки пармезана, которые я медленно жевал и запивал из горлышка глотками кьянти, сидя на траве в Фьезоле, в тот час, когда божественная Флоренция кажется сначала золотой, а потом розовой… Ах, сыры, сыры… Фантастическое царство запахов и вкусов — от камамбера с тончайшим запахом грязных носков, через серебряную плитку ливаро с запахом старого писсуара, до повелителя и недосягаемого идеала сырного мира — жеромэ в металлической коробочке: откроешь ее — и чудится, что прижимаешь нос к пузу гниющей на летнем солнце дохлой кошки…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});