В. Лазарев - Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний
Большое значение имел инструмент. Откуда-то у меня появился широкий размашистый заступ с тонким, гибким, удлиненным и как-то по-особенному изогнутым черенком. Этот черенок работал, как пружина. Изогнувшись под тяжестью груженой лопаты, он стремился вместе со мной освободиться от грунта и, выпрямляясь, создавал дополнительный толчок, способствуя выбрасыванию его на высоту. Этот заступ иногда казался мне живым, понимающим меня и старающимся облегчить мой тяжелый труд. Я берег его и жалел, тщательно протирая после работы, особенно в дождливую погоду. Каждое утро я торопился к инструментальной будке, беспокоясь, на месте ли мой необычный безмолвный друг. И все-таки однажды я не обнаружил заступа на своем месте. Он был заметный, один такой. А может, мне и казалось это. Но когда я взял другую лопату с негнущимся жестким черенком, я сразу понял, что буду мучиться, но ничего не сделаю.
Я вспомнил, как в детстве к нам частенько заходил по дороге с работы домой Алексей Иванович Боков. Интеллигентный человек, за свое, как тогда называли, социальное происхождение он был лишен гражданских прав, в том числе и права на достойный труд, на труд по специальности. Для так называемых лишенцев оставался не противопоказан только неквалифицированный, тяжелый, грязный труд. Алексей Иванович работал землекопом, и каждый раз он заходил к нам в брезентовой робе и с лопатой, которую ставил в сенях на одно и то же место. Лопата его блестела, черенок тоже всегда был чистый. Видимо, он так же дружил с ней, берег и ценил ее.
В этот день я не стал работать и пошел искать свой заступ. Взлетная полоса аэродрома тянулась на три километра. На ней сотни работающих людей. Искать у них лопату было все равно что иголку в стоге сена. До самого обеда я ходил от бригаде к бригаде и все-таки, о радость, нашел свою любимую лопату. Готовый за нее на любую драку, а тем более уже привыкший к почти ежедневным потасовкам, я вернул себе свой инструмент — гарант большой горбушки.
Со времени описываемых мною событий прошло без малого полвека. Многое безнадежно забылось, многое вспоминается только в общих чертах. Отдельный лагерный пункт в Медвежьих озерах оставил какое-то белое пятно в памяти. Знаю только, что мы с Алексеем постоянно участвовали в драках, отстаивая свое независимое положение среди урок или право на свою пищу. Алексей был москвич. Как ни было трудно в голодное военное время, родные довольно регулярно посещали его и старались помочь с питанием. Я остался обязанным родителям Алексея и ему самому, потому что все, что он получал, мы ели вместе. А что значил в то время даже на воле лишний кусок хлеба! Честные люди нашей страны, живущие только своим трудом, это прекрасно понимают.
ЗакаляясьПолучить передачу в лагере, где даже после обеда хочется есть, — это праздник. К сожалению, он всегда омрачался. Воры, как и всякая власть, основанная на силе, считают справедливым законом содержание их за счет чужого труда и чужой собственности. Поэтому получивший продовольственную передачу был обязан выделить долю ворам под угрозой избиения и лишения тогда уже не части, а всего. И каждый, кто получал передачу или посылку, совершал такое выделение. Но воров много, и требуют сначала одни, потом другие. Обычно все они заявляют, что если выделишь им, то другие не могут спрашивать, таков закон. Но сильный не любит быть голодным, а голод всегда и везде сильнее закона.
Личные вещи и передачи хранились в каптерке. Каптерщик — прекрасная должность даже среди других лагерных придурков. Все, кто приходит взять что-то из передачи, его угощают. Да он и сам берет, искусно разрывая мешочки, в которых хранятся сахар, крупа и другие продукты.
— Крысы, — объясняет он.
Мы понимали, что это обман, но вынуждены были смиряться, так как крысы, подобно ворам, могут съесть все.
Обычно вечером у каптерки к нам подходили двое каких-то длинных заморенных парнишек. Они смотрели, как Алексей достает из мешка хлеб, а иногда даже сало или еще что-нибудь вкусное, и ровным, негромким голосом заявляли:
— Выделить надо.
— А кто вы? — спросили мы, увидя их впервые.
Ответ удивил:
— Человечки.
Иногда подходили те, что из шестерок, и тоже:
— Выделить надо.
Но уже более требовательно, без сомнения в отказе.
Мы сначала выделяли с Алексеем понемногу, но потом, убедившись, что разных «человечков» несметное множество, прекратили всякие выделения. Каждый случай неповиновения сопровождался дракой. И мы так привыкли драться, что для нас это перестало быть уже чем-то страшным, сделалось привычным. Мы дрались самоотверженно, отчаянно, иногда против четырех, пяти человек. Дрались уже не за передачу, мы защищали свой престиж. В какой-то степени это нам удалось. Наша настырность возымела действие. К нам перестали приставать с требованиями выделить долю, но зато не упускали случая у нас украсть. Иногда воровали действительно мастерски.
Как-то мы сварили картошку. Сидя в палатке, заправили ее смальцем, размяли и буквально на минуту поставили котелок на верхние нары, над нами, — то ли хлеб доставали, то ли ложки. Но когда поднялись, котелка с картошкой уже не было, хотя, кажется, никто не подходил, ничто не шевельнулось, да и вообще вокруг нас было пусто. Мы кинулись туда-сюда, но наш ужин пропал бесследно.
Жить становилось все труднее. То заморозки, то холодный дождь с ветром. А мы все в палатке, хлопающей своими ветрилами. На работу выходим едва рассветает, возвращаемся в сумерки. Благополучие зэков-работяг в значительной мере зависит от бригадира, так называемого бугра, умеющего ладить и с начальством, и с урками, и со своим коллективом. Сначала бригадиром у нас был Дагман, в недавнем прошлом полковник Генерального штаба армии, он ведал там вопросами снабжения. В шинели из добротного сукна, в щегольских сапогах, он выглядел солидно, производил впечатление. Вероятно, поэтому его и поставили бригадиром. Но исправительно-трудовой лагерь — это не Генеральный штаб, а ежедневное обеспечение пайкой озверевшей от голода и тягот разношерстной своры людей не то, что принимать заявки и давать сводки для многомиллионной армии, которая где-то далеко.
Уже вскоре мы поняли, что в бугры он не годится. Целыми днями, присев где-нибудь и держа на коленях бумажку, он, как плохой ученик, мусоля карандаш, рассчитывал и раскладывал на два десятка человек полученную выработку, будто старался накормить пятью хлебами тысячи человек. Конечно, из такой затеи ничего не получалось, и на него злились все члены бригады; его щипали и давали ему тумаки урки, ворчали на него и нарядчик, и нормировщик за задержку его раскладок, нерасторопность. Понимая свою беспомощность, человек этот стал опускаться, гибнуть на глазах. Давно пропали и его шинель с фуражкой, и хромовые сапоги. С наступлением холодов он ходил в белой телогрейке, в таких же стеганых брюках, шапке-ушанке, задрипанной, как у меня. Светлая ватная пара его забрызгалась черным битумом, быстро потускнела от грязи, сам полковник стал слюнявиться и сопливиться и принял жалкий, даже отталкивающий вид.