Борис Носик - Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями
Отложив на время «Агасфера», Жуковский взялся за перо, чтобы описать для своей ученицы-дочки лебедя. Просто лебедя или, может, того лебедя. А вышло другое… Царскосельский старый лебедь, теснимый молодежью, видевший иные времена…
Лебедь белогрудый, лебедь белокрылый…Спутников давнишних…Их ты поминаешь думой одинокой!
Но вот однажды над стаей молодых лебедей чудесно раздался голос старого лебедя, взмывшего к небесам, чтоб пропеть там свою лебединую песню, «гимн свой лебединый» (может, это и был «Агасфер»). А пропев свою песню,
Навзничь с высоты упал он;И прекрасен мертвый на хребте лежал он,Широко раскинув крылья, как летящий,В небеса вперяя взор, уж не горящий.
На исходе был 1851 год, и каждая строка звучала пророчеством.
Весной пришло страшное известие: Гоголь умер. Перед смертью он подолгу стоял на коленях. Он говорил:
«Оставьте меня, мне хорошо!»
«Да, да, — думал Жуковский в полумраке своей слепоты. — Это было его свойство. Настоящее его призвание было монашество. А писательство его, резкость его иронии ссорили его с самим собою. И вот его нет, уже не посидим вместе, не поговорим, не почитаем…»
«Какое пустое место оставил в этом маленьком мире мой добрый Гоголь!» — написал Жуковский Плетневу.
Как мал и скуден стал мир! За стенами семьи были две старушки: Елагина и Зонтаг, Плетнев, да еще Вяземский — четыре человека, которым он писал время от времени, пользуясь своим приспособлением для письма. Но сейчас, как и всегда, проводив очередного друга в последний путь, Жуковский взвалил на себя дела ушедшего. Эти дела добра он называл своим земным делом.
«Перейдем теперь к земному, — писал он Плетневу. — Надобно нам, друзьям Гоголя, позаботиться об издании его сочинений, издании полном, красивом, по подписке, в пользу его семейства… Если б я был в России, то бы дело разом скипело».
Если б он был… Но все очевидней становилось, что России не увидеть ему больше. Жизни оставались считанные недели. Чуя приближение своего конца, Жуковский сетовал, что не закончил своего «Странствующего жида». Эх, начать надо было раньше — в тридцать первом уже думалось о нем, в сороковом… Но, видать, не готов был еще тогда для этой поэмы… Елизавета останется одна… Дети будут расти сиротами… Если б раньше она встретилась на пути… Написал прощальное письмо Елизавете — благодарил за счастливейшее время своей жизни, которое она подарила ему, согласившись стать его женой, писал, что благодетельные испытания семейной жизни помогли ему лучше понять цену жизни и ее высокую цель…
По просьбе Елизаветы отец Иоанн Базаров посоветовал Жуковскому причаститься. И вот тут Жуковский ощутил настоящий, очень реальный страх перед смертью, которая всегда представлялась ему трогательным, даже умилительным и таким естественным уходом в иной мир.
Хотелось, так хотелось теперь продлить это полное страданий земное свое существование, хоть на год, хоть на месяц, хоть на день. Старый наш мир и даже опостылевшая Германия, надоевшая немецкая улочка показались вдруг так привлекательны. И дорога, и стук колес…
Сказал отцу Иоанну Базарову:
— Вы на пути! Какое счастие идти куда захочешь, ехать куда надо…
Но отец Базаров не ушел никуда. Он приехал к Жуковскому предложить ему последнее утешение.
Жуковский стал просить, чтобы отложить причастие хоть на несколько месяцев, до праздника. Священник настаивал на причастии — он не умел отложить смерть… Тогда Жуковский заплакал и согласился.
Потом он прощался с детьми, с Елизаветой — был тих, торжествен… Тихо, как уснул, умер в чужом краю, в окружении семьи, выражавшей свое горе на чужом языке.
* * *Тютчев узнал о смерти Жуковского в Орле, на возвратном пути в Москву. Ночь застала его в дороге, и неотступно, как июньское небо над головой, было с ним воспоминание о последнем приезде во Франкфурт. Ездил тогда специально — дослушать «Одиссею», потому что видел, как хотелось Жуковскому ее дочитать вслух.
Слушал, любовался его снисходительным пониманием гомеровской меланхолии, радушием его, думал о том, что не увидятся, наверно, больше, — оттого и приехал, что почувствовал это еще в Эмсе; и хорошо, что не видел его потом, в Бадене, — уже слепого… Говорили тогда много — о покорности судьбе, о смысле жизни, о политике, о хитростях дипломатии и бесхитростных горестях жизни. И Тютчев втайне позавидовал этому умению без злобы понять и принять чужую систему, голубиной этой чистоте и незлобивости…
Первые июньские звезды проступили над головой путника. Вспомнилась их ночная прогулка в Комо. Потом горестное и приятное итальянское воспоминание отступило снова перед умиленным франкфуртским — стихи зазвучали размеренно, чуть-чуть под Жуковского, точнее, под голос его…
О, как они и грели и сияли —Твои, поэт, прощальные лучи…А между тем заметно выступалиУж звезды первые в его ночи…
Как всегда, мысль жестко выстраивала сюжет: змеиная мудрость, которую он умел принять, и собственная его голубиная душа, радушное его приятие Гомера, пусть Омира, так мягче, сказочней, его благоволенье к слепому греку — но звезды все ярче, их сумеречный свет окрашивает конец жизни, свет оттуда, точнее даже, не окрашивают, а освещают, просто сводят свет…
Цветущие и радужные былиМладенческих, первоначальных лет…А звезды между тем на них сводилиТаинственный и сумрачный свой свет…
Теперь обязательно о духе, о его голубином духе, о его душе, о гармонии его души в ту последнюю встречу — среди страшных испытаний жизни гармония, строй…
Душа его возвысилась до строю:Он стройно жил, он стройно пел…
Душа до строю, строй души, души высокий строй — это и есть его завещание нам, его завещание миру, возбужденному материальными страстями, миру, взволнованному как море…
Поймет ли мир, оценит ли его?
До того ли сейчас миру? Видение дробилось — тысячи недавних впечатлений, страхов, забот гнали прочь торжественно-умиленный настрой стиха…
Поймет ли мир…
Тютчев задумался, загрустил… Наконец смог прогнать сомнение. Поймет и оценит. Позже — потом — как шелуха всплывет и будет снесено пустое, ничтожное, сиюминутное. Душа воссияет. Душа должна победить… Тогда и поймут. Поймут и оценят сохранившие душу.
* * *Елизавета Алексеевна (она приняла это отчество, перейдя в православие вскоре после смерти своего любимого мужа) пережила Жуковского всего на два года — ушла вслед ему, оставив по себе смутную, грустную память в биографии русской литературы и двух полурусских сирот — Сашку и Пашку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});