Петр Чайковский - Ада Айнбиндер
Чайковского волновал вопрос смерти и что уготовано ему за этой чертой, что именно будет прощено, а что нет. 29 июня 1886 года – день именин Петра Ильича, он в Майданове, Кондратьев еще здоров и по соседству снимал дачу. В своем обычном дневнике Петр Ильич описал события дня. Он был не в духе из-за полученного накануне письма от жены Антонины Ивановны, гулял, играл в винт, плохо себя чувствовал. Заканчивается эта дневниковая запись следующим: «По временам днем казалось, что умираю. Написал завещание»[698]. Через год, вернувшись Россию от умирающего Кондратьева, 30 августа 1887 года, Чайковский записал в дневнике: «Клин. Алеша. Дурная погода. А все-таки ужасно приятно было видеть рожу моего Алеши. Дома. Все кажется мне сегодня потускневшим, маленьким, недостаточно обжитым, что ли… В первый раз аппетит за чаем. Ведь я целую неделю или ничего не ем, или с некоторым отвращением. <…> Обед. Прогулка. Письма. Чай. Необычайный наплыв нежности к Алеше. Русская Старина. Прогулялся по полю. Погода серая и осенняя, – но не без приятности. – Дома. Писал дневник за много дней. Гулял. Играл Геновефу Шумана. После ужина опять играл. Написал завещание»[699].
Также в это время композитор читал и перечитывал трактат Льва Толстого «В чем моя вера?». 21 сентября 1887 года композитор записал в дневнике, что выработал свой символ веры, но все-таки не применяет его к своей молитвенной практике. Чайковский далее пояснил: «Молюсь все по-старому, как учили молиться. А впрочем, Богу вряд ли нужно знать, как и отчего молятся. Молитва Богу не нужна. Но она нужна нам»[700].
Здесь, а также в записи, сделанной днем ранее, 20 сентября 1887 года, Чайковский подробно описал свое отношение к религии, признался в чувствах, которые испытывал еще с детства «насчет Бога Саваофа», – далее поясняя: «Я питал (да и теперь чувства мои не изменились) к Нему чувство удивления, но вместе и страха. Он создал небо и землю, Он и меня создал, – и все-таки я хоть и пресмыкаюсь перед Ним, – но любви нет. Христос, напротив, возбуждает именно и исключительно чувство любви. Хотя он был Бог, но в то же время и человек. Он страдал, как и мы. Мы жалеем его, мы любим в нем его идеальные человеческие стороны»[701]. Чайковский отметил, что год назад «еще боялся признаться, что, несмотря на всю горячность чувств, возбуждаемых Христом, я смел сомневаться в Его Божественности»[702]. Далее композитор писал: «С тех пор моя религия обозначилась бесконечно яснее; я много думал о Боге, о жизни и смерти во все это время и особенно в Ахене роковые вопросы бытия: зачем, как, отчего? нередко занимали и тревожно носились передо мной. Религию мою мне бы хотелось когда-нибудь изложить, хотя бы для того, чтобы самому себе раз и навсегда уяснить свои верования и ту границу, где они начинаются за умозрением»[703].
В своих размышлениях Чайковский также оказался близок к идеям толстовской «Исповеди». Так, еще в марте 1884 года он писал Мекк: «Читали ли Вы, дорогой друг, “Исповедь” графа Льва Толстого? <…> Она произвела на меня тем более сильное впечатление, что муки сомнения и трагического недоумения, через которые прошел Толстой и которые он так удивительно хорошо высказал в “Исповеди”, и мне известны»[704].
«Исповедь» Толстого дала Чайковскому почувствовать, что он не одинок в своих исканиях. Все эти бесконечные внутренние метания и поиски, безусловно, находили отражение в творчестве композитора этих лет.
«Быть или не быть»
Со своих первых гастролей Петр Ильич вернулся уже не в Майданово, а во Фроловское, где снял у графини Л. А. Паниной часть старинной усадьбы с прекрасным парком. Помимо живописных пейзажей, здесь, в отличие от Майданова, отсутствовали дачники, царила тишина.
«Я совершенно влюблен в Фроловское; после Майданова вся здешняя местность кажется мне раем небесным! И в самом деле очень хорошо, до того, что я утром пойду погулять на полчаса, увлекусь и прогуляю иногда часа два. Все лес, и даже местами настоящий таинственно-чудный бор. Увы! Многое уже начинают рубить! По вечерам при заходе солнца по открытому месту, причем вид роскошный… Сегодня мы должны были посеять и посадить на приготовленных куртинах цветы перед домом. Я радовался этому ужасно, но дождь мешает»[705].
Здесь Петр Ильич принялся сразу за два симфонических сочинения – Пятую симфонию и увертюру-фантазию «Гамлет». Оба произведения не просто родственны, изначально симфония мыслилась композитором в контексте знаменитой шекспировской трагедии. «Гамлет» был в поле зрения Чайковского уже несколько лет, в 1885 году на промокательной бумаге в бюваре композитор сделал нотный набросок с подтекстовкой из Шекспира: «To be or not to be». Замысел обоих сочинений возник в момент серьезных духовных исканий композитора. Тема смерти часто возникала на страницах дневника Чайковского 1887 года: «Жизнь проходит, идет к концу, – а ни до чего не додумался, даже разгоняю, если являются, роковые вопросы, ухожу от них. Так ли я живу, справедливо поступаю?»[706]; «Как жизнь коротка! Как многое хочется сказать, обдумать, высказать! Откладываешь, воображая, что много еще впереди, а смерть из-за угла уж и подстерегать начинает»[707].
Именно осенью 1887 года у Чайковского возникла идея нового симфонического произведения, в своей записной книжке он сделал несколько программных записей: «Полнейшее преклонение перед судьбой, или, что то же перед неисповед[имым] предначертанием Провидения. <…> Ропот, сомнения, жалобы и упреки к ХХХ. <…> Не броситься ли в объятия Веры???», а также нотные наброски со словесными пояснениями «Луч света»; «внизу ответ: нет, нет надежды»[708].
Познакомившись в Лейпциге с Григом, Петр Ильич намеревался: «…написать симфонию и посвятить ее моему доброму другу Григу»[709]. Но в итоге симфония была посвящена другому человеку – тому самому «доброму старцу» Теодору Аве-Лаллеману, с которым Петр Ильич проводил время в Гамбурге в беседах о Шумане. Эдварду Григу композитор посвятил увертюру-фантазию «Гамлет».
Премьеры обоих сочинений состоялись уже в ноябре 1888 года в Санкт-Петербурге под управлением автора. Отсюда