Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал - Наталья Константиновна Бонецкая
«Люби! Если бы смог я… Любим… Мы любили когда-то» [776].
Прежде чем пояснить, какой смысл философ вложил в грамматические формы второй таблицы, остановимся еще чуть более подробно на его критике первой: в связи с ней Розенштоком сказано немало не просто остроумного, но глубокого. В чем, собственно, его претензии к ней? В таблице, по Розенштоку, бытийственно уравнены все социальные позиции человека, не учтены «оттенки эмфатического бытия»[777], нет отражения реального положения вещей в социуме – беспрестанно возобновляющихся говорения-слушания. Старая грамматика такова, что в ней «лингвистическая ситуация сводится <…> к монологу мыслящего субъекта, который мыслит некий объект»: так, форма «он любит» переживается объектно, и это не отвечает никакой реальности. Грамматическая таблица в ее бесстрастном перечислении глагольных форм не делает бытийственного различия, скажем, между «я– и «он– формами. Это ведет к весьма вредному искажению психики: в Новейшее время пренебрегают тем, что первое лицо употреблять опасно. «Мы научились быть страсть какими объективными и страсть какими неблагоразумными в отношении самих себя. Люди ведут дневники, анализируются [имеется в виду психоанализ. – Н.Б.], исповедуются, пишут письма и в силу всего этого говорят от первого лица такие вещи, которые лет триста назад никто не осмелился бы сказать иначе, как под объективным покровом третьего лица»[778]. Иными словами, «я» современного человека предельно объективировано, выставлено, точно вещь, на всеобщее обозрение, покров тайны с него сорван, и глубина профанирована. Причины этого – в ложной грамматике.
Или же, пишет Розеншток, об исторических событиях пишут, употребляя форму «они». К чему это привело? К тому, что «нас убедили, что мы, историки и читатели исторических сочинений – зрители, расположившиеся в некоем оперном амфитеатре. Этот взгляд на вещи приобрел популярность с легкой руки м-ра Тойнби и Шпенглера»[779]. Иначе говоря, причина отсутствия ответственности за ход истории – ложная глагольная форма «они» (вместо правильного «мы») в исторических сочинениях. «Даже сам термин “мы” способствует успешному слиянию говорящих и слушающих в то или иное достойное внимание и более или менее неразрывное единство. Следовательно, нормальное предложение с “мы” будет преданием [вот истинный модус отношения к истории! – Н.Б.], а глагол в нем будет стоять, как правило, в прошедшем времени»[780]. Этих выдержек достаточно, чтобы читатель почувствовал, что Розеншток очень и очень серьезно относится именно к чисто языковой сфере социального бытия. И это не метафора, не иносказание, указывающее на какой-то другой социальный призыв, когда Розеншток требует «списать в утиль александрийскую грамматическую таблицу»[781]: он верит, что изменение языкового сознания – именно то самое, что приведет к коренным изменениям в самом бытии. Розеншток совершенно серьезен в своем заявлении: «Кризис наших человеческих отношений показывает мне необходимость возвести грамматику в ранг общественной науки»[782]. Причины всех общественных бед кроются в сфере языка, и там же надо искать от них лекарство: «Не что иное, как реальные опасности, угрожающие человечеству, должны служить стимулом к развитию лингвистических занятий»[783]. «Метаномика» Розенштока – это некая специфическая, проникнутая диалогическим духом (идея первенства императива) социальная лингвистика.
Розеншток идет дальше, вовлекая в сферу языка и речи пространство и время. «Речь человеческая творит пространство и время»[784], – заявляет Розеншток; как это надо понимать? Согласно Розенштоку, центром универсума является говорящий человек; в этом своем антропоцентризме Розеншток совпадает с Бахтиным – и из диалогистов с ним одним: прочие если и «центрируют» вселенную, то в центре все же видят Бога. Итак, говорящий человек занимает центр мира, мир разворачивается из человека, – и прежде всего, так продуцируются пространство и время. Когда мы говорим, «мы отграничиваем некое внутреннее пространство (круг), в котором мы говорим [ср. с «кругозором» Бахтина. – Н.Б.], от внешнего мира, о котором мы говорим. Только благодаря артикулированной речи истинное понятие о пространстве, т. е. его расчлененность на внешнюю и внутреннюю сферы, обретает свое бытие»[785]. Розеншток не разделяет представления о трехмерном Евклидовом космосе: для него есть всего одна пространственная ось, и она идет изнутри человека наружу: «Механика рисует нас погруженными в гигантское пространство трех измерений. Жизнь, однако, обнаруживает себя только там, где просматривается грань между внутренней системой и внешней средой. <…> Реальное биологическое пространство является двойным. И когда мы говорим, мы создаем его раздвоенность» [786]. Вряд ли стоит особо обсуждать факт глубокой близости этой интуиции Розенштока представлениям Бахтина, основополагающим для его трактата «Автор и герой…». И эта разница в самопереживании – внутреннее измерение пространства и переживание другого – восходит к психологическим методам, разработанным еще в XIX в.[787]
Несколько более традиционно понимает Розеншток время: по крайней мере, он говорит о настоящем, прошлом и будущем. Однако он заявляет: «Нет в природе никакого настоящего. <…> Всякое настоящее создается под давлением будущего и прошлого». Настоящее определяется нашим говорением и в качестве мгновения неуловимо; так что «реальное время имеет два измерения – назад и вперед, от момента говорения оно тянется в прошлое и будущее»[788]. Итак, время также оказывается речевым продуктом. Человек же мыслится Розенштоком в центре «креста реальности» – вселенной, порожденной речью. Вертикальная ось этого креста – пространственная, горизонтальная – временная; старый священный символ получает у Розенштока совершенно новое истолкование:
Что же можно сказать про такую ситуацию человека? В центре креста реальности пребывает говорящий человек, в первую очередь – тот, к которому обратились на «ты», кто услышал Anruf. И экзистенциальный опыт этого «ты» таков: «В короткий промежуток времени, занимаемый обращением ко мне, я нахожусь в состоянии податливости, которое дает человеку возможность превратиться в то, чем он не был перед тем»[789]. Итак, я меняюсь – и это важнейший аспект моего бытия. Вспомним обобщающую формулу Розенштока: «ответствую, хотя меняюсь»; теперь нам уясняется и вторая ее часть. В силу того фундаментального значения, которое Розеншток придает переменам, время в его крестовидной вселенной доминирует над пространством. «Я с радостью принимаю термин “временная одержимость” на свой счет» [790], – заявлял Розеншток, противопоставляя собственный метод картезианскому, пространственному в своей основе мышлению. А потому говорящий человек, наиболее остро переживающий именно фактор времени, перестает быть «субъектом» или «объектом»; вместо этих категорий