Владимир Катаев - Чехов плюс…
В этом ряду Соленый – отнюдь не исключение. Все это – явления одного порядка: каждый, поглощенный своим «личным взглядом на вещи», не способен встать на точку зрения другого и в ответ на свои излияния или откровенность встречает непонимание.
Исповедь Маши о своей любви называет глупостями Ольга (13, 168–169), которая сама до того исповедально признавалась в том, что была бы счастлива не работать и выйти замуж, – но тут же слышались сказанные Тузенбахом слова: «Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать» (13, 122). Кулыгина, которого распирает от ощущения счастья, постоянно огорчает своими насмешливыми ответами Маша, а сам Кулыгин в ответ на горькую исповедь Чебутыкина только смеется: «Назюзюкался, Иван Ро-маныч» (13, 160–161). Ту холодность любимой женщины, от которой страдают Тузенбах и Соленый, в свое время пережил Чебутыкин и стал после этого цинично-равнодушным, в том числе к горячим порывам Тузенбаха. А все, что предстоит сказать в пьесе Вершинину, заранее снижается иронической характеристикой, данной ему Тузенбахом (13, 122).
Кто из них более жесток, неделикатен, менее чуток? Чья насмешка, или холодность, или равнодушие, или грубость причиняет больше страданий другому?
Бретер Соленый строит свое поведение по определенному образцу, литературному, и, следуя ему, совершает убийство на дуэли. Но для Тузенбаха, мечтающего найти взаимность у Ирины, буквально убийственной становится ее нелюбовь. Очень похожа на отчаяние самоубийцы его вспышка, приведшая к роковой дуэли («Соленый стал придираться к барону, а тот вспылил и оскорбил его, и вышло так в конце концов, что Соленый обязан был вызвать его на дуэль» – 13, 177). «Вспылить» и всадить пулю в лоб в первом действии обещал Соленый (13, 124), и когда в последнем действии «вспылил» барон, это также прозвучало одной из драматических рифм, заставляющих текст пьесы «держаться вместе».
Соленый, как и другие «отрицательные» герои чеховских пьес, «злодей» не абсолютный, а, так сказать, функциональный. Зло, совершаемое в чеховских пьесах, – функция от безоглядного следования своим «правдам», «общим идеям», «личному взгляду на вещи». И если это так, то Соленый – лишь заостренное продолжение остальных персонажей, еще одно воплощение наиболее частой в чеховском мире разновидности утверждения себя. Видеть в нем нечто абсолютно инородное в кругу персонажей пьесы – слишком простая задача. Опасность того, что так сгущено в Соленом, Чехов показывает более тонкими нетрадиционными средствами. Он поворачивает каждого из действующих лиц так, что в каждом, пусть ненадолго, проглядывает то, что уравнивает его с Соленым, с Наташей.
Прошедший с момента написания пьесы век был веком «конфронтационных» интерпретаций «Трех сестер». Все видели в пьесе противопоставление одних персонажей другим, конфликт, основанный на противостоянии героев. А для Чехова такая противопоставленность и разведенность конфликтующих сил была вчерашним днем драматургии и театра: в этом он пытался убедить начинающих драматургов Горького, Найденова (см. П 10, 96; П 11, 242, 244). От традиционного «драматизма сталкивающихся друг с другом» героев и их мнений он шел к драматизму иного порядка: драматизму скрытого и не замечаемого сходства.
Показать ответственность каждого за общее состояние дел, по Чехову, важнее, чем возлагать вину на вне тебя находящееся зло, на отдельных носителей зла. По убеждению Чехова, не раз им высказывавшемуся, «никто не знает настоящей правды». И еще: «Виноваты все мы». Этот вывод, сделанный Чеховым применительно к Сахалину, на этот раз был распространен на сферу обыденных взаимоотношений, на несчастья, причиняемые друг другу нормальными, «средними» людьми.
Возможно, новое понимание Чехова театром придет, когда его будут ставить по его завету. XX век, век конфронтации и абсолютизации «общих идей», не услышал тихий и твердый голос автора «Трех сестер».[434]
VI
Солженицын о Чехове: полемика по умолчанию
В конце 1998 года самый знаменитый писатель современной России Александр Исаевич Солженицын дважды выступил, чтобы сказать, что он думает о Чехове: в журнале «Новый мир» с заметками из своей «Литературной коллекции»[435] – «Окунаясь в Чехова», и с речью на открытии памятника Чехову в Москве.[436]
Прежде казалось: Солженицын Чехова совсем не приемлет.
Варлам Шаламов в своем дневнике передавал спор с ним о том, почему Чехову не дано было написать романа (в Чехове не было «устремления ввысь», – так объяснил это Солженицын; Шаламов же резонно подумал в ответ, что и без всякого «взлета ввысь» писались у нас огромные романы, взять хотя бы Шеллера-Михайлова или Боборыкина[437]).
А это знаменитое место из «Архипелага ГУЛАГ»: как заговорили бы и о каком будущем стали бы мечтать чеховские интеллигенты, доведись им впоследствии не то что пройти через камеры Лубянки, а просто узнать о применявшихся там способах дознания![438]
Вот, пожалуй, и все – и все если не с пренебрежением или неприязнью, то с отстраненностью, как о не близком, о чужом.
Но вот что оказалось: Солженицын читал Чехова внимательно, с детства и посегодня, многим в Чехове он восхищается, что-то знает наизусть, видит и хочет объяснить в Чехове многое, не привлекшее внимания других.
Кто еще так писал о не самых видных чеховских вещах: об «Анюте» («Незабываемый рассказ, от первого прочтения – и навсегда. Жестокий рассказ – и тем жесточе, чем лаконичней» – 162); о «Ведьме» («Тоже рассказ, который годами не забывается и ни с чем не спутаешь. Динамичный, и ничего лишнего… У Чехова, очевидно, было очень верное чувство допустимого объема. И как умеренно, как точно дозирован юмор…» – 162); о «Шуточке» («Очарование. Стихотворение в прозе. Со светлой грустью. С музыкой… Я его в юности учил наизусть, читал со сцены. И ни единого словесного срыва не нахожу и сегодня» – 162). И столь же проникновенно– о «Егере», о «Горе», о «Тоске», о «Хористке», «Полиньке», «Свирели»…
«Ну, мастерство!»; «Немеет всякий анализ»; «Музыка, а не рассказ» – такими оценками сопровождаются краткие, рассказ за рассказом, разборы. А на самые, видимо, любимые – «Счастье», «Степь», «В овраге» – отведены целые страницы. Вспоминаешь, что Солженицын с Чеховым почти земляки, и кому же еще так высоко оценить чеховскую заслугу: только у него, как ни у кого до него в русской литературе, показана в полной силе и красоте степь, и южанину Солженицыну он особенно дорог и этим («как я все узнаю и признаю по его описаниям» – 168).
И, конечно, только писатель со столь высокими, как у Солженицына, требованиями к слову способен сейчас придраться к тому, что он считает у Чехова «словесными срывами», – тому, что выпадает из «лексического фона», или написано «торопливо, комкано», или «избыточно». Вот за этими замечаниями профессионала об особенностях авторской речи, о композиции, о строении фразы следить наиболее интересно, как и открывать у живого классика способность к непосредственному читательскому отклику, к человеческому контакту с прочитанным у другого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});