Альберт Шпеер - Шпандау: Тайный дневник
— Пройдите в кладовую, — сказал американец.
Вернувшись в свою камеру, я увидел Нейрата. Он, шаркая шлепанцами, на нетвердых ногах плелся следом за Фелнером. Они дошли до конца коридора, и железная дверь за ними закрылась. На мгновение воцарилась тишина. Внезапно рядом со мной возник Чарльз Пиз.
— Он ушел, — сухо произнес он.
Вот и все. Никаких прощаний, никаких церемоний, даже руки не пожали. Он просто исчез за железной дверью. Один из нас теперь свободен.
На несколько часов мы все словно оцепенели. У Дёница мокрые глаза. Мой старый трюк с прикусыванием языка тоже не срабатывает. Качая головой, Гесс признается:
— Никогда бы не подумал, что это возможно.
6 ноября 1954 года. Перед проповедью капеллан передал нам сообщение от Нейрата. Он был очень огорчен, что не смог попрощаться, сказал капеллан. Его отвели в кладовую без всяких объяснений. Там вместо побитого молью костюма ему выдали тюремную одежду без номера. Дочь встретила Нейрата в комнате для свиданий, а потом, не получив удостоверения личности или свидетельства об освобождении, отвела его к ждущей в тюремном дворе машине. Не было введено никаких ограничений на его свободу.
После «Те Деум» Брукнера капеллан прочитал 126-й псалом: «С плачем несущий семена возвратится с радостью, неся снопы свои». Капеллан помолился за Нейрата. Потом за наше освобождение.
8 ноября 1954 года. Днем читали отчеты об освобождении Нейрата. Тем же вечером Аденауэр отправил ему поздравительную телеграмму, и даже Хойе ему написал. Такое внимание со стороны представителей новой Германии произвело глубокое впечатление на всех нас, даже на Дёница с Гессом.
Выйдя на свободу, Нейрат с тревогой спросил репортера:
— Как же теперь мой сад без меня?
Во время ужина Редер вместо своей чашки налил кофе в сахарницу.
10 ноября 1954 года. Все до сих пор взбудоражены освобождением Нейрата. Сегодня я, чтобы успокоиться, прошел восемьдесят девять бобов, или 24,1 километра, со средней скоростью 4,65 километра в час. Функ хмуро наблюдал:
— Полагаю, вы хотите стать деревенским письмоносцем.
12 ноября 1954 года. Два дня после прогулки лежу в постели. Правое колено распухло, на ногу наложили шину. Как затуманенная память деформирует чувство времени! Я сказал санитару, что в последний раз проблемы с коленом были у меня два года назад; а судя по медицинской карте, прошло уже пять лет. Незаполненное время не поддается измерению; строго говоря, нет событий — нет времени.
24 ноября 1954 года. Уже несколько дней газеты публикуют короткие отчеты на последних полосах о дебатах в ООН по поводу признания принципов Нюрнберга в качестве основы международного права. Дёниц, Ширах и Редер, естественно, язвят, как будто это мое личное поражение. И должен признать, это повлияло на мое восприятие самого себя. Для меня Нюрнберг никогда не был только лишь возмездием за прошлые преступления. До сегодняшнего дня надежда на то, что принципы процесса станут Международным правом, придавала мне силы. Теперь, как оказалось, их готовы принять лишь немногие страны.
Чем я могу ответить на обвинения, кроме молчания?
25 ноября 1954 года. С точки зрения товарищей по заключению, если только они не видят во мне заурядного оппортуниста, у меня развился комплекс вины в духе Достоевского, некая форма мазохизма, которая затрагивает не только меня, но и весь немецкий народ. Даже если они этого не говорят — а говорят они довольно часто, — они думают, что я играю на публику.
Но неужели моя позиция настолько необычная, настолько странная? Недавнее прошлое полностью дискредитировало понятие «здоровых инстинктов людей». Но некоторые инстинкты все же преобладают. Вне всяких сомнений люди инстинктивно чувствуют, что дозволено, а что — нет, причем независимо от всех правовых аспектов. Каждый человек знает, как поступать нельзя — как бы неуклюже ни выражал я свою мысль здесь. Иногда мне кажется, что простые чувства людей служат более надежным проводником к порядочности, чем любые законы.
В сущности, Дёниц, Ширах и Функ отрицают очевидное. Вспоминаю один случай в конце 1941 года, подтверждающий мою правоту. Я сидел на скучном обеде в рейхсканцелярии, который, казалось, никогда не кончится. Во время разговора Геббельс стал жаловаться Гитлеру на берлинцев: «Введение звезды Давида возымело совсем не то действие, на которое мы рассчитывали, мой фюрер. Нашей целью было исключить евреев из общества. Но люди на улицах не сторонятся их. Напротив. Им все сочувствуют. Эта нация еще не созрела, она излишне подвержена идиотской сентиментальности». Неловкость. Гитлер молча помешивает свой суп. Все мы, сидевшие за большим круглым столом, в основной своей массе, не были антисемитами и предпочли бы услышать о наступлении на Востоке. Дёниц и Редер тоже не были антисемитами. Но в то время мы пропустили эти слова мимо ушей. Однако они засели у меня в памяти, и теперь я вижу в них доказательство природного, практически врожденного чувства добра, присущего людям. Так я думал в Нюрнберге, так я думаю сейчас.
26 ноября 1954 года. Уже две недели лежу в кровати из-за распухшего колена. Каждый день меня навещает русский врач. Удивительное проявление сочувствия со стороны других заключенных. Ширах приносит мне еду и убирает в камере; Редер каждый день обменивает мне книги; Гесс заходит поболтать. Даже охранники пытаются меня подбодрить. Только Функ и Дёниц, похоже, испытывают стойкую неприязнь к болезни.
Держусь на восьми таблетках аспирина в день и пишу страниц двадцать мемуаров ежедневно. Все еще описываю период работы архитектором.
Интересно, Гитлер когда-нибудь обращал внимание, что за все годы до назначения на пост министра я не произнес ни одной политической фразы? Полагаю, он даже не замечал. Точно так же он только через несколько лет с удивлением, но без особого интереса узнал, что я был членом партии с 1931 года. Ему было глубоко наплевать, состоят ли уважаемые им художники — от Брекера и Торака до Хильца и Пейнера или Фуртвенглера и Ойгена Йохума — в национал-социалистической партии. Он всех их считал политически слабоумными. В определенном смысле он и ко мне подходил с теми же мерками. В 1938 году за несколько дней до открытия ежегодной выставки в Доме германского искусства мы небольшой группой сидели в любимом итальянском ресторане Гитлера «Остерия-Бавария» в Мюнхене. Вдруг Адольф Вагнер, гауляйтер Баварии, ни с того ни с сего стал рассказывать, что недавно обнаружил коммунистическую прокламацию, которую подписали многие люди искусства. Манифест, о котором шла речь, был опубликован незадолго до захвата власти, и на нем, среди прочих, стояла подпись Йозефа Торака.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});