Юрий Бондарев - Выбор
Умел ли Илья плакать? Так ли это было? Почему он, Васильев, видел последние часы Ильи именно такими?
— Я попросил бы вас, Владимир Алексеевич, ответить на несколько необходимых вопросов. Если это, конечно, вас не затруднит… Скажите, пожалуйста, вчера, кроме вас и вашей дочери Виктории Владимировны, в гостях у господина Рамзэна были еще двое — режиссер Эдуард Аркадьевич Щеглов и художник Александр Георгиевич Лопатин?
— Что? Да. Именно так. Были, были… — пробормотал Васильев, слыша вскользь натянуто-вежливый голос молодого человека, в то же время не в силах избавиться от завораживающего желания вглядеться в зловещую свидетельскую глубину зеркала, как если бы отпечаталось там среди недвижных отражений кровати и стены и могло всплыть из другого серебристого мира бескровное, почти незнакомое лицо Ильи, еще живое, прощавшееся, искаженное презрением к себе или терпением страдания в тот момент, когда надо было сделать первый и последний шаг к двери ванной. «Так вот еще почему занавешивают зеркала в доме умершего», — возникло в сознании Васильева, и он, не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вплотную к зеркалу, так, что оно запотело от дыхания, глянул на отражение двухспальной кровати со смятой постелью, щекой ощутил морозный ветерок сбоку, из распахнутой двери ванной, где лежал сейчас Илья, положил конверт с письмом на туалетный стол и вышел в другую комнату, по-весеннему свободно и тепло залитую солнцем, по сравнению с затемненной спальней, просторную, подобную даже какому-то веселому банкетному залу.
— Вы меня спросили… что вы меня спросили?.. — поморщился Васильев, садясь в кресло, ощущая заболевший затылок, который просверливали тупые штопорки.
— Я не мог не задать вам вопрос: кто был вчера вместе с вами в гостях у господина Рамзэна? Ваша дочь, режиссер Щеглов и художник Лопатин?
— Да, — сказал Васильев, охваченный безразличием и физической усталостью. — Но, собственно, зачем же спрашивать, если вы это хорошо знаете?
— Владимир Алексеевич, вам придется потерпеть и постараться ответить на формальные вопросы, — проговорил с холодной мягкостью молодой человек, подчеркивая слово «придется», и опустился на подлокотник кресла напротив Васильева, отвел полу легкого плаща, достал из кармана пиджака ронсоновскую зажигалку, закурил и уважительно показал сигаретой на узколицего морщинистого человека за столом. — И на некоторые вопросы моего коллеги, необходимые для уточнения деталей.
Узколицый пожилой человек закончил выжидательно барабанить по столу и неохотно заговорил ржавым, вероятно, от курения голосом, стал уточнять, в котором часу пришли и ушли гости из номера, все ли ушли вместе или кто-то остался, быть может, вернулся назад, не было ли телефонных звонков господину Рамзэну в часы застолья; и голос его глуховато скрипел, колющей жестяной паутиной окутывал Васильева, и Васильев отвечал механически, угнетаемый этой скрупулезностью подробных и запоздалых расспросов, мучимый тупой болью в затылке (он знал, когда появлялась такая боль), и видел, как то и дело нацеливалась костлявым пальцем автоматическая ручка и текучие строчки гусеницами извивались по листу бумаги, расползаясь сверху вниз ровными аккуратными абзацами, плотными квадратами, целыми полками жирных голубых гусениц, заполняя и заполняя белый прямоугольник неисчислимыми легионами слов, проясняющими, выявляющими и уточняющими то, что никогда оставшимися в живых не будет ни объяснено, ни выявлено, ни уточнено.
«Ничто это не поможет и не откроет истину», — думал Васильев, испытывая тоскливое ощущение духоты, а узколицый все тем же тоном непристрастной справедливости продолжал спрашивать его, записывал ответы, шелестел бумагой, делал значительные паузы, изредка бросал строгий взгляд тускло-зеленых глаз в проем открытых дверей спальни, как бы утверждая особенность случившегося и серьезную необходимость заданного вопроса, и оправлял при этом узел толсто завязанного галстука под острым кадыком.
Иногда же он скрещивал руки на груди, прекратив запись, однообразно улыбаясь, но тусклый свет не уходил из его недоверчивых глаз, направленных прямо в лоб Васильева, и тогда Васильев, подавляя раздражение против служебной скрупулезной подозрительности, выработанной этим человеком, замолкал или отвечал кратко, сквозь зубы, готовый взорваться, вспылить от протокольных, ничего не устанавливающих в сути дела вопросов, бессмысленных после письма Ильи, и наконец, не выдержав, сказал с нескрываемой досадой:
— Не кажется ли вам, что мои ответы ничего не добавляют к тому, что случилось? Все это напрасно. Вы ошибаетесь, если думаете, что можете у меня найти ключ ко всем замкам. К сожалению, это не так.
Молодой человек в светлом плаще неслышно посмеялся, дыша дымом, глядя в потолок ясным взором, сказал:
— Ключик, говорите?
— Н-да, ключ… Еще один вопрос, Владимир Алексеевич, — проговорил узколицый настоятельно и покатал бугорки желваков на впалых щеках… Покойный господин Рамзэн был итальянским подданным русского происхождения, как известно. В своем письме перед смертью, адресованном вам… и на газете, не без цели оставленной им на туалетном столе, то есть на видном месте, им два раза написано русское слово «простите» с восклицательным знаком. Не можете ли вы сказать, что его беспокоило? Не было ли какой-нибудь размолвки или ссоры вчера?
— Размолвка или ссора? Была, — сухо ответил Васильев. — Но это из другой области и ничего не объяснит.
Узколицый выразил бровями повышенное внимание:
— Была? Размолвка? Какого порядка?
— Я не нахожу нужным говорить о том, что не имеет прямого отношения к самоубийству, — сказал Васильев, и по тому, как сердитым рывком поднялся с подлокотника кресла молодой человек в плаще, круто ввинчивая в пепельницу докуренную сигарету, по тому, как забарабанил пальцами по столу и косо посмотрел узколицый его коллега, он понял, что им обоим поручено расследовать обстоятельства и причину смерти иностранца, стало быть, независимо ни от чего они будут задавать вопросы до тех пор, пока не убедятся в истинности аргументации, доскональной и обязательной для выяснения дела. Оба они, конечно, не могли знать всю сложность его взаимоотношений с Ильей, весь их длинный путь от школьных довоенных дней до вчерашнего обеда, когда Илья (лишь сейчас многое приобретало логичность) начал убивать себя тем неограниченным питьем шампанского и курением и тем погружением во внутреннее молчание, замеченное вчера Васильевым. Он, видимо, уже держал в сознании принятое решение, иначе не было бы того прощания и неловкого поцелуя Ильи, вернее, мужского прикосновения щеками при расставании навеки — ледяной пот его щеки еще не остывал щекотной влагой. Нет, такое нельзя было никому объяснить, кроме одного не испорченного ничем Лопатина; как его не хватало в эти минуты, вдвоем им было бы легче и яснее осознать каждую фразу Ильи, произнесенную вчера, за несколько часов перед смертью. Но Васильев чувствовал ту самую непознаваемость решимости самоубийц и ту непознаваемость их воли, которой обладал Илья, будучи сильнее и упрямее других.