Авдотья Панаева - ВОСПОМИНАНИЯ
Я должна была солгать, что никого нет… На другой день не было уже сомнения, что агония началась: умирающий дышал тяжело, нижняя челюсть ослабела; он то высылал меня от себя, то снова посылал за мной человека. Желая мне что-то сказать, он произнес несколько слов так невнятно, что я должна была нагнуться близко к нему, и он, печально смотря на меня, спросил:
— Неужели я так уже плохо говорю?.. Можете меня спокойно выслушать?
— Могу, — отвечала я.
— Поручаю вам моих братьев… Не позволяйте им тратить на глупости денег… проще и дешевле похороните меня.
— Вам трудно говорить, потом доскажете, — заметила я, видя его усилия говорить громче.
— Завтра будет еще трудней, — отвечал он. — Положите мне руку на голову! Вы для меня делали то, что только могла делать одна моя мать. — И он замолк…
Чернышевский безвыходно сидел в соседней комнате, и мы с часу на час ждали кончины Добролюбова, но агония длилась долго и, что было особенно тяжело, умирающий не терял сознания.
За час или два до кончины у Добролюбова явилось столько силы, что он мог дернуть за сонетку у своей кровати. Он только что выслал меня и человека… но опять велел позвать меня к себе. Я подошла к нему, и он явственно произнес: «Дайте руку…» Я взяла его руку, она была холодная… Он пристально посмотрел на меня и произнес: «Прощайте… подите домой! скоро!»
Это были его последние слова… в два часа ночи он скончался.
В течение двух дней, с утра до вечера, масса публики перебывала у покойника. В день похорон я в восьмом часу пошла проститься с ним, пока еще никого не было (в 9 часов назначен был вынос), но на дворе уже собралось множество народу, на лестнице также едва можно было пройти. Около дома и на улице тоже стояла толпа. Я не поехала на кладбище, потому что чувствовала себя совершенно больной. В 9 часов я подошла к окну своей комнаты. Вся улица была запружена народом, хотя для любителей торжественных похорон не на что было поглазеть, потому что не было никаких депутаций, ни венков. Несколько священников явились без приглашения проводить покойника. Простой дубовый гроб, без венков и цветов, понесли на руках, а парные дроги и две-три наемные кареты следовали за процессией.
Панаев вернулся с похорон и хотел мне рассказывать о них, но слезы душили его; он подошел к окну, постоял минуты две, не поворачивая головы, и, наконец овладев собой, сказал:
— Кладбищенский священник на прощанье сообщил мне и Некрасову, что около могилы Белинского осталось еще одно место для литератора, точно приглашал кого-нибудь из нас поторопиться и занять эту могилу.
Клевета преследовала Добролюбова и после смерти; но сплетни, распускавшиеся его литературными врагами, были так нелепы и пошлы, что не заслуживают упоминаний.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Сплетни — Смерть Панаева — «Отцы и дети» — Петербургские пожары — «Что делать?»Постоянные неприятности и литературные дрязги сильно влияли на впечатлительного Панаева и отразились роковым образом на его здоровьи. Его литературные враги знали это и с каким-то злорадством усиливали против него свои пошлые выходки. Панаев особенно не любил одного из приживальщиков Тургенева, низкопоклонного и льстивого Колбасина, и не мог скрыть презрения, которое питал к нему.[205] Не зная, чем отомстить Панаеву, Колбасин начал распускать слух, будто Панаев занял у него 75 рублей и не отдает этих денег. Услужливые приятели, разумеется, поспешили сообщить Панаеву эту гнусную сплетню. Он пришел ко мне в страшном волнении и дрожащим, задыхающимся голосом начал рассказывать о выходке Колбасина.
— Недоставало только одного: обвинять меня в том, что я ворую деньги у сотрудников! — воскликнул он и с этими словами вдруг зашатался.
Я поддержала его и усадила на диван, около которого он стоял. С ним сделался обморок.[206] Приглашенный доктор не нашел ничего серьезного, за исключением слабости, и велел ему лечь в постель.
Вечером, когда я сидела около Панаева, он вдруг заговорил, что у него давно уже созрела мысль уехать куда-нибудь из Петербурга, так как жизнь в этом городе сделалась для него невыносимой.
— Можно взять в аренду небольшую усадьбу по Николаевской железной дороге, — прибавил он.
— Что же тебе мешает исполнить свое желание? — отвечала я.
— Если бы ты также согласилась жить в деревне, — сказал он, — я был бы совершенно счастлив. Ведь и тебе тяжело жить здесь!.. Ты бы тоже отдохнула, и твоя болезнь печени прошла бы… Дай мне слово, что ты поедешь вместе со мной в деревню.
Я обещала.
— Ты меня очень обрадовала! — воскликнул он. — С своей стороны я обещаю, что ты не увидишь во мне прежних моих слабостей, за которые я так жестоко поплатился. Я сам себе был злейшим врагом и сам испортил свою жизнь. С людьми слабохарактерными надо поступать деспотически; они скорее поддаются влиянию людей дурных, нежели хороших. Только тогда, когда мне пришлось пережить страшную нравственную пытку, я понял, кто бескорыстно желал сделать мне хорошее и кто вред.
— Лучше поговорим об этом в другой раз, — заметила я, — тебе не следует волноваться и нужно лежать спокойно.
— Нет, дай мне облегчить душу и высказать то, что накопилось в ней за долгое время.
Не желая огорчить Панаева, я выслушала его исповедь, которую не считаю возможным приводить здесь по многим причинам.
В продолжение двух недель, пока я не отходила от больного Панаева, он только и говорил о том, как будет наслаждаться тишиной деревенской жизни, что ему, кроме природы и книг, теперь ничего не нужно, что он примется писать большую повесть, для которой у него накопилось много типов из современного общества, что фельетоны ему надоели и т.п.
Панаев поправлялся медленно; он похудел, изменился в лице и потерял аппетит. Я настояла, чтобы он пригласил известного тогда доктора Шипулинского. Последний внимательно осмотрел и выслушал больного и нашел у него порок сердца. Но он сообщил об этом лишь одному Некрасову, а меня уверил, что Панаев совершенно выздоровеет, как только переселится в деревню, бросит привычку писать по ночам, не станет утомлять себя продолжительными прогулками, до которых он был большой охотник, и вообще воздержится от всяких волнений. Я начала торопить Панаева уехать из Петербурга. Нам сообщили подробные сведения об одной усадьбе по Николаевской железной дороге, и решено было отправиться на первой неделе поста для ее осмотра и найма.
В последний день масленицы, вечером, Панаев поехал к двоюродной своей сестре, у которой были назначенные дни по воскресеньям; я подвезла его к ее дому, а сама поехала в театр. Я была большая любительница театра и всегда оставалась до конца спектакля. На этот раз — сама не знаю, почему, — мне вдруг не захотелось досмотреть последнего акта, и я уехала домой. Лакей наш встретил меня словами, что с Панаевым, по его возвращении, сделался обморок, и он все спрашивал обо мне. Я велела скорее ехать за доктором, за которым, впрочем, уже было послано, а сама поспешила в комнату больного. Он лежал на кровати, но при моем приходе быстро сел и сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});