Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Лидия Марковна Яновская
Наталкивалась на совсем небольшое, но четкое противоречие между Ильфом и Петровым. В литературе они навсегда остались вместе. Почти ровесники, разница в пять-шесть лет… Но Ильфу была присуща какая-то загадочная внутренняя свобода, безошибочность в нравственном отношении к жизни и к литературе. А у Е. Петрова, очень милого, талантливого, искреннего, такой прочной, такой твердой независимости не было… Когда Е. Петров осиротел, оставшись без Ильфа, у него появились растерянность и некие нравственные промашки в творчестве и в отношениях с людьми.
Потом я поняла: маленькая разница в возрасте между Ильфом и Петровым была тем не менее очень существенной.
Эти родившиеся в последнее десятилетие XIX века писатели и поэты — великое созвездие русской литературы — успевшие сложиться духовно и нравственно до революции, перед революцией, очень отличались от тех, кто был ненамного моложе. Выросшие на воле львы — от львят, воспитанных в клетке…
Тем более львята моего поколения — львята, родившиеся в клетке… Мы били хвостом, как вольные, обнажали свежие, хваткие зубы, но очень хорошо знали, что смотрителя, который вносит мясо, а потом запирает клетку, хватать зубами нельзя: будет худо. И дело не в том, что — худо, а в том, что четкий рефлекс — нельзя! Мы росли в прочном нельзя — львята, родившиеся в клетке.
А для Ильфа не было этого нельзя. И тем более не было никаких нельзя для Михаила Булгакова. Мир был открыт и ясен даже из клетки: вот клетка, вот решетка на ней, а вот за решеткой — мир, пронизанный солнцем и сотрясаемый грозами. Он просторен и кругл, и добро в нем оборачивается злом, а зло переходит в добро. И что видишь — то и пиши, а чего не видишь — ни в коем случае писать не следует… Этот лев хватать смотрителя за руку не станет; даже рычать не станет; не потому что нельзя — потому что презирает…[168]
А может быть, я не права, и дело совсем не в поколениях, а просто есть люди, отмеченные тайной свободой.
Той самой тайной свободой, что была обозначена Пушкиным в его ранних стихах:
Любовь и тайная свобода
Внушили сердцу гимн простой…
А потом воспета Блоком в его стихах последних, итоговых:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!..
Какое странное выражение, не правда ли, у Поэта, который весь — голос, весь — слово произнесенное: «в немой борьбе»… И как перекликается это с записью Михаила Булгакова, сделанной на заре его творческого пути, в ноябре 1923 года: «Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем. Посмотрим же и будем учиться, будем молчать»[169].
«Будем молчать» — это значит: без деклараций…
Людей, отмеченных тайной свободой, повидимому, немного. Но в них соль земли.
Тайная свобода у Булгакова была природной. Она была с ним всегда. И тогда, когда он пожелал не заметить предложение вождя переписать «Бег»; и когда рождались фантасмагорические его импровизации о встречах со Сталиным; и когда писал пьесу «Батум», вызвавшую столько литературного гнева полвека спустя…
Запрещение «Мольера»
1936 год начинался с новой волны наступления на искусство. П. М. Керженцев, прощенный и вновь поднятый на вершину карьеры, теперь возглавлял Комитет по делам искусств. Фактически то самое Главискусство, за которое так зло сражался с мешавшим ему Свидерским несколько лет тому назад.
В конце января — публичный разгром оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». В начале февраля — столь же публичный разгром музыки Шостаковича к балету «Светлый ручей». 2 марта Е. С. Булгакова записывает: «Сенсация театральной Москвы — гибель театра Ивана Берсенева». Это означает, что раздавлен и ликвидирован МХАТ 2-й.
А во МХАТе идут генеральные репетиции «Мольера». Генеральные с публикой, фактически — неофициальные премьерные спектакли.
«Это не тот спектакль, о котором мечталось», — замечает Е. С. в своем дневнике. И все же, все же… «Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М. А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену» (6 февраля). «Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать» (9 февраля). «После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М. А. выходил» (11 февраля).
И параллельно где-то в воздухе, как приближение грозы, уже зарождается тревога.
11 февраля в «Советском искусстве» статья Осафа Литовского о спектакле. «Злобой дышит», — отмечает Е. С. И далее, пытаясь угадать судьбу (не Литовский же решает судьбу!): «Сегодня смотрел „Мольера“ секретарь Сталина Поскребышев. Оля, со слов директора, сказала, что ему очень понравился спектакль и что он говорил: „Надо непременно, чтобы И. В. посмотрел“». (И. В. — Иосиф Виссарионович.)
«Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится? А Павел Марков рассказывал, что в антрактах критики Крути, Фельдман и Загорский ругали пьесу» (15 февраля).
И вот — премьера! «Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми», — записывает Е. С. Знатными — но ни Сталина, ни ближайших к нему лиц, кажется, нет. Зато очень заметен Керженцев.
«Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза. Очень вызывали автора». Булгаков, повидимому, выходил, ибо далее Е. С. отмечает: «После спектакля мы долго ждали М. А., так как за кулисами его задержали».
На следующий день после премьеры «ругательная рецензия» в «Вечерней Москве», — записывает Е. С. И: «Короткая неодобрительная статья в газете „За индустриализацию“».
Второй премьерный спектакль — восемнадцать занавесов… 21 февраля: «Успех. Столько же занавесов — около двадцати». 24 февраля: «Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленное количество занавесов»[170].
Тем не менее 22 февраля мхатовская газета «Горьковец» дает подборку отрицательных отзывов о пьесе. Пакет отзывов украшают блистательные имена А. Н. Афиногенова, Вс. Иванова, Юрия Олеши. Что же, коллеги-драматурги не знают, что работают на приговор? Еще как знают! Но разве удержишься, если у товарища «оглушительный успех»?
27 февраля Е. С. записывает: «Ужасное настроение — реакция после „Мольера“». Но это не реакция после. Нервы напряжены, и каким-то животным чутьем она слышит приближение катастрофы. 29 февраля Керженцев представляет в Политбюро новую «докладную записку» — донос на пьесу и на спектакль:
«М. Булгаков писал эту пьесу в 1929–1931 гг… т. е. в тот период, когда целый ряд его пьес был снят с репертуара