Лев Копелев - Хранить вечно
Рассказывая о ком-нибудь, он обязательно замечал – «культурный» или «не шибко культурный… культурки не хватает, говорит подеревенски». Петя-Володя был непоколебимо уверен в своей культурности, громко, решительно поправлял не только своих собеседников, но иногда и говоривших в другом углу камеры.
– Эх ты, деревня, «з йим»!… Так нельзя говорить. Некультурно. Неграмотно. Надо «с нём»… не «ихие», а «ихние», не «ездют», а «ездиют». Знать надо русский язык, если порусски лопочешь. Кто сказал, что я не прав? А по-вашему как? Иначе надо?… Ну это уже интелихентские выдумки. Или, может, это у вас в вашем районе так говорят? Вы сами с Украины, у вас там своя наречия. А я лично с Волги, у нас русский язык самый что ни есть правильный. У меня сосед был, мы с нём в гражданке в Астрахани в одной квартере жили, по выходным дням на рыбалку вместе ездили. Он Саратовский университет кончил, философский диплом имел. Он все науки знал доскончательно, так он сколько раз авторитетно объяснял, а по радиво я сам лично слышал это: у нас на Волге именно говорят на абсолютном русском языке. Нигде нет лучше… А разве у поляков свой язык? У них, как у хохлов, испорченный русский: пше-пши-пше-прошу пана. И музыки у них своей нет, а вроде русская или вроде немецкая… Нет у поляков ничего своего…
Возражения он слушал недоверчиво, нарочито скучающе или презрительно смотрел в сторону.
– Так… Так, значит, по-вашему, поинтелихентскому, получается, что поляки лучше русских… Извиняюсь, майор, очень извиняюсь, но вы все-таки не русский человек и значит потому так рассуждаете. А мне лично говорил один доцент из Москвы – мы с нём вместе призывались и потом он в нашем полку переводчиком был – это во всем мире признают, что русский язык есть самый лучший, самый культурный и поэтому самый трудный для иностранцев. Мы ихние языки можем изучить вполне доскончательно, а они наш только с акцентом. Вот так оно и есть, а украинский, польский или там чешский – это просто испорченный русский, их всех там немцы угнетали или турки, вот у них язык и портился…
Я, знаете, за свой патриотизм готов горло рвать. У нас в КПЗ в Кюстрине был один жлоб… капитан или вроде, и тоже из пленных. Стал мне доказывать, что у немцев обмундирование лучше нашего, такой ведь гад – говорит, у них суконное, а у нас – хабэ, у них на всех сапоги с кожи, а у нас кирза или даже обмотки… Я с нём спорил и так расстроился, чуть не плачу, слабый был, оголодал, но хоть пошкарябал ему поганую морду кохтями…
Приятель Пети-Володи чернявый Андрей, бывший парашютист-диверсант, с первых дней войны был в плену в Румынии.
– Сбросили нас дуриком рвать мосты на Серете, а румыны нас, как тех курчат, и побрали…
В плену он жил неплохо. Работал на фабриках, у бояр «по хозяйству» и в гаражах… «Я все могу, и на поле, и в майстерне, и столярить, и слесарить». Андрей рассказывал, что неплохо зарабатывал, был сыт, одет, пил вино и даже ходил в публичные дома. Охотнее всего рассказывал именно об этом, подробно, смачно… Петю-Володю он явно побаивался. Восторженно или почтительно слушая его рассуждения, он только приговаривал: «Ох, ты ж какой, ну канешно… И все он знает… Ото-такочки так…»
Однажды они поссорились. Андрей, багровый, скалился:
– Ты же ж юда, ты всих продавав… Ты ж твою Раси-ию, – издевательски врастяжку, – нимцям продавав, козак сраный… А потом своих казаков «Смершу» продавав… Ты ж всех продашь, ты отца-матерь продашь за баланду…
Петя-Володя побледнел, глаза стали еще круглее и выпученнее, он что-то шептал зло, скороговоркой, а потом заговорил громко:
– Не продавал, а долг, понимаешь, долг выполнял, долг советского гражданина, лейтенанта Красной Армии, вот придем мы с тобой, станем вот так рядком, – он зло вцепился в локоть Андрея левой рукой, а правую картинно поднял кверху, к воображаемой трибуне, – и все расскажем по совести, все как есть, разберитесь, граждане судьи, граждане чекисты. Как думаешь, кто будет прав, про кого скажут, продавал?…
Андрей скрежетнул зубами, вырвался. Но замолчал. А через час они опять мирно судачили в своем углу на нарах.
Неприятны были оба. Но Петя-Володя внушал мне еще и гадливый страх, как ядовитое насекомое. Вдруг донесет – наврет чегонибудь, а его дружки подтвердят, и тогда местные брестские власти – о них мы в тюрьме узнали достаточно – сразу «намотают» дело.
Вокруг него возникла бражка: блатной франт и еще несколько молодых парней. Особенно выделялся один – светлое мальчишечье лицо затемнял тяжелый, свинцовый взгляд. Он был молчалив и только один раз внезапно заговорил. Арестанты из местных получали передачи; половину от каждой отдавали для камеры; я был старостой и делил поровну между всеми, кто вообще не получал передач. Компания Пети-Володи требовала делить всю передачу так, чтобы сам получатель имел только чуть большую долю. И делить не поровну, а чтоб «своим» побольше. Когда я с идиотическим упорством начал толковать про справедливость и человечность, молчаливый красавчик вдруг вскочил, мертвые глаза оживились ненавистью:
– Шо ты их жалеишь, майор, шо ты жалеишь? Они тебя не пожалеют. Они нас знаешь как жалели? Пулями жалели… иху мать! Прикладами жалели… иху мать! Собаками жалели… Плетками жалели… иху бога мать… Ты их не жалей!
Петя-Володя немедленно поддержал его:
– Вот-вот, и я вам то же говорил… Надо понимать, кто человек, кто советский, русский человек, может и виноватый, но свой, а кто гад, враг народа, фашист, и с нём нам не жить и правое не качать, а давить его надо… вот, майор, хоть вы и офицер, а у народа вам еще надо учитьсяЧувствуя поддержку, он становился наглым – два или три раза его вызывали из камеры, он возвращался через час-полтора с цигаркой в зубах, с горстью махорки в кармане.
– Опер вызывал по моему делу… все запросы идуть… давай, дополнительно объясняй…
Все знали, что в пересыльных тюрьмах никакого следственного отдела не может быть, что ходил он стучать. Значительно позднее, уже в лагере, я узнал, что самое правильное обращение со стукачом – это публичный разрыв, чтобы видели и знали все, в том числе и другие стукачи. Только это могло ослабить и даже вовсе обесценить силу его показаний против «личного врага». Но тогда я только мучительно размышлял, не зная, как быть, как себя вести. Я старался избегать разговоров с ним. Но это было непросто в тесной камере: 16 шагов вдоль и полтора шага поперек, от стола до нар. А сутки, часы и минуты тянулись нестерпимо, до отчаяния медленно. Утром – подъем, поверка, вынос параши, получение кипятка и пайки, днем – баланда, вечером – кипяток, вынос параши, поверка, отбой, ночью – изнуряюще тяжелое засыпание в зловонной, клопиной духоте, потно влажной, кишащей хрипами, храпами, стонами и сонным бормотанием, всяческими шепотами – шепотом перебранок, шепотом молитв, приглушенным похабным похохатыванием и взрывающейся внезапными воплями кошмаров.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});