Вольф Мессинг. Взгляд сквозь время - Михаил Никитич Ишков
Абрам Калинский тоже не слыхал о Создателе, небо ему судья! Он дал такие показания, что хоть гевалт кричи! Мессинг полагал: пусть его вина велика, но приговорить к расстрелу за отсутствие пропуска – это слишком. Оказывается, в стране мечты такие проступки, пусть даже и невольные, квалифицировались совсем по другим расценкам, чем заурядное правонарушение. Этот прейскурант назывался 58-й статьей со всеми довесками.
В своих показаниях, зачитанных Мессингу Ермаковым, Абраша утверждал, что он с самого их знакомства подбивал его продать советскую родину и поменять социализм на подлый, тянущий с открытием второго фронта империализм. Далее Абраша начинал каяться: мол, он только в самолете догадался, что задумал этот «двурушник».
Ермаков не отказал себе в удовольствии продемонстрировать Вольфу эту строку в показаниях. Действительно, там синим по белому было написано: «двурушник».
По версии Калинского, события в самолете развивались следующим образом. Когда Мессинг обнаружил, что разоблачен, он выхватил пистолет и наставил его на Абрашу, чтобы заставить того бежать с ним за границу. Калинскому с помощью подоспевшего летчика удалось обезоружить предателя. На всякий случай они вышвырнули оружие из самолета. Далее в том же духе – измена родине в форме попытки перейти государственную границу (статья 58–1а), умысел на теракт (та же статья, пункт 8), контрреволюционная пропаганда (58–10). Одним словом, они решили замариновать Мессинга по полной программе.
В этом был определенный смысл. Спохватится кремлевский балабос – где мой лучший друг и предсказатель, ему скромно доложат – в камере. Что случилось? Балабосу положат на стол папочку с его делом. И ничего не попишешь! Имел умысел на измену? Имел. На теракт имел? Имел. Вел контрреволюционную агитацию? Вел. Вождь очень огорчится – понимаешь, опять ошибся. Пообещал провидцу, что его оставят в покое, а он вон как воспользовался доверием партии.
Конечно, все это ощущалось в скобках, но Ермаков, как опытный следователь, догадался и позволил себе усмехнуться:
– Теперь поздно, Мессинг, изображать из себя невинную овечку.
– Оно, может, и так, гражданин следователь, но показания я не подпишу. И никто не заставит, поверьте мне на слово. Ни Гнилощукин, ни Айвазян.
– Причем здесь Гнилощукин? – удивился Ермаков. – За Гнилощукина перед вами извинились, так что это дело давно забыто. Границу-то он вас не подбивал переходить.
– Я не о том, – уточнил Мессинг. – Я о подписи на протоколе допроса. Я лучше себе руку узлом завяжу, но подпись не поставлю.
– И не надо, – согласился Ермаков. – Впрочем, вы посидите, подумайте, может, не стоит так упрямиться? Мы после первого же очника получим право отправить вас в суд. Поразмышляйте на досуге, что вам при таком наборе ждать от советского суда, самого справедливого суда в мире.
Вольф не удержался от выкрика:
– Ни за что! Больше никогда не возьмусь за предсказания, иначе будущее может вильнуть в любую сторону. Вам мало не покажется!
Ермаков прищурился и ловким щелчком выбил папиросу из пачки.
– Вы хотите сказать, что в силах управлять будущим? Решили под сумасшедшего косить? Это не поможет. Мы здесь и не такое видали.
Он предложил:
– Закуривайте.
Мессинг закурил, вдохнул дымок. Заодно прихватил и часть ермаковского дыма.
Картина в самом деле складывалась безрадостная. Они все просчитали. Бить не будут – вдруг комиссия из Москвы. Вот, пожалуйста, дело, а вот, пожалуйста, подследственный. Никакой спецобработки, все чисто.
Ермаков сузил глаза и поинтересовался:
– Значит, отказываетесь подписывать?
– Отказываюсь. Я объявляю голодовку.
* * *
На третий день Мессинга покормили насильно. Не поскупились на яйцо, и, как он ни отбрыкивался, Гнилощукин и Айвазян заставили его проглотить еду. Единственное, чего ему удалось добиться, это, дернув головой, опрокинуть на себя желток. Гнилощукин крепко врезал Вольфу под дых, но это насилие к делу не подошьешь.
Когда Мессинга, уставшего брыкаться, притащили в камеру, ему стало совсем скучно.
Весь день он пролежал без движения. На следующее утро, к удивлению соседей по камере, слопал свою пайку. Первый, некто Радзивиловский, одобрил такое решение: «правильно, кончай дурить». Он эвакуировался из Одессы и погорел здесь на вагоне с патокой, который толкнул налево. Второй, назвавшийся Игнацием Шенфельдом, поддержал его. Он предупредил: следаки только того и добиваются, чтобы медиум как можно чаще нарушал режим. Шенфельд показался Вольфу человеком интеллигентным, и он решил посоветоваться с ним, не будут ли его бить за строптивость. Мессингу бы этого очень не хотелось.
Для начала он представился:
– Мессинг Вольф Григорьевич.
Вообразите удивление, когда он услышал польскую речь.
– Дзень добрый, пан Мессинг. Пан ведь с Горы Кальварии? Я там знавал кое-кого.
Вольф настороженно уставился на него и спросил тоже по-польски:
– Откуда вы знаете, что я с Горы Кальварии?
– В тридцать восьмом читал ваши объявления в «червоняке» и других варшавских газетах. Помните – «Вольф Мессинг, раввин с Горы Кальварии, ученый каббалист и ясновидец, раскрывает прошлое, предсказывает будущее, определяет характер»?
Вольф подтвердил:
– Действительно, что-то припоминаю. А кого вы знаете в моем штетеле?
– Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.
Медиум прищурился.
– Ну да. Мы жили там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.
На польском Игнаций Шенфельд выражался свободно, а вот на идиш спотыкался, будто он ему не родной. Сначала Мессинг, обжегшись на Калинском, решил, что он тоже из породы стукачей, однако Игнаций, будто угадав его мысли, признался, что и его Абраша подловил на крючок. На чем Калинский подцепил Шенфельда, Вольфу было неинтересно, эту тему они не обсуждали. Достаточно того, что беда у них была общая – пятьдесят восьмая. Шенфельд не внушал доверия, но надо было перед кем-то выговориться. Даже такому медиуму, как Мессинг нужна отдушина, при этом он сознательно нес полную околесицу насчет своей биографии, справедливо полагая, что Шенфельд из тех людей, которым, что ни рассказывай, они все истолкуют превратно. По самой простой причине – Игнацию был интересен только он сам, все остальные люди служили ему поводом для иронического пренебрежения. Гонор выпирал из него, как ребра у дистрофика. Такое случается не только среди поляков, но и у евреев тоже. Впрочем, в России такого добра тоже навалом. Они