Константин Симонов - Истории тяжелая вода
Мне ни тогда, ни сейчас не казалось это достаточно справедливым, но у Твардовского было искреннее свойство считать, что до конца в глубину заглядывает только он сам. И, пожалуй, единственное исключение из этого в литературе он впоследствии сделал для Солженицына, когда ему показалось, что в «Одном дне Ивана Денисовича» тот заглянул в большую глубину, чем заглянул сам Твардовский, говоря о жизни своего народа.
А я думаю, что это было заблуждением, потому что дело было не в мере глубины — мера глубины всегда оставалась большей у Твардовского, — дело было в ином, ошеломившем Твардовского материале, над которым работал в этой повести Солженицын.
Преклонение перед человеком, который, как показалось Твардовскому, заглянул в бо́льшую глубину народной жизни, чем он сам, было основой его последующего отношения к Солженицыну. И тех переоценок и масштабов его таланта, и качеств его личности, с которыми были связаны их последующие, достаточно трудные и горькие для Твардовского отношения.
При встречах и разговорах о литературе, да и вообще о жизни, уже и тогда, в первые годы после войны, Твардовский был столь же резок, а порой ядовит и даже беспощаден, ироничен, каким оставался до конца своей жизни. Что все же не приводило нас к столкновениям: я эту манеру сносил, порой огрызался, платил той же монетой, а в глубине души переживал как известную боль: да, терпимая, да, в иной раз даже добродушная, но в общем-то слишком ироничная по отношению к тебе манера Твардовского выводила из равновесия.
Видимо, сила его таланта и сила его личности были таковы, что пройти мимо этого я не мог. И забыть об этом не мог. Мне внутренне хотелось так объяснить ему себя, чтобы он меня понял и стал лучше ко мне относиться. Но объяснить это словами было невозможно — это можно было объяснить только жизненными и литературными поступками, то есть книгами или решимостью на что-то, на что я в те годы не решался.
Ничто другое не могло сблизить меня с Твардовским.
В те же первые послевоенные годы у меня вышло, кажется единственное на памяти, столкновение с Твардовским, которое не стоило бы вспоминать, не будь у него эпилога.
Твардовский как-то заехал ко мне домой в том, иногда посещавшем его настроении, когда он любил задираться и по делу, и без дела, поддевать собеседников, притом привыкнув, что это в таких случаях сходит ему безнаказанно. В ту пору я уже стал редактором «Нового мира», и у меня сидела в гостях одна из сотрудниц журнала, бывшая моим другом еще с юных лет, со студенческой скамьи.
Вскоре после прихода Твардовского мы втроем поспорили о каких-то напечатанных в журнале стихах, и Твардовский остался в этом споре в одиночестве. Не знаю уж, почему это его так задело тогда, но он, вдруг прервав спор, сказал что-то уничижительное о моей гостье. Что-то вроде того, что можно было и не спрашивать о ее собственном мнении, после того как ее начальство, то есть я, уже высказалось. Это было обидно, а главное, настолько несправедливо, что я, поманив за собой Твардовского из комнаты в коридор, сказал, что ему нужно сейчас же пойти и извиниться.
Он долго молча, недоверчиво смотрел на меня, словно не понимал, как ему могли сказать такое, не ослышался ли он. Потом, поняв, что не ослышался, повернулся, надел шапку и ушел.
Когда через несколько дней мы встретились с ним, ни я, ни он не вспомнили о происшедшем — видимо, обоюдно сочли это лишним. И все-таки потом, при других обстоятельствах, Твардовский счел нужным сам вспомнить об этом.
Прошло много времени, редактором «Нового мира» был уже не я, а Твардовский, и та сотрудница журнала, из-за которой вышло у нас когда-то столкновение, уже несколько лет работала в «Новом мире» вместе с Твардовским. Я зашел по каким-то своим делам в «Новый мир», и вдруг Твардовский, среди разговора о совсем других вещах, ничего не уточняя и не напоминая подробностей, посмотрев на меня, сказал:
— Как выяснилось, ты был прав тогда насчет… — Он назвал имя-отчество. — А я был не прав.
Сказал и вернулся к прерванному разговору.
Я бы не вспомнил здесь того маленького столкновения, если бы не эти слова Твардовского, сказанные спустя пять или шесть лет и свидетельствующие о такой важной черте его нравственного облика, как конечная, глубоко продуманная справедливость к людям.
* * *В начале 1950 года возник вопрос о моем переходе из «Нового Мира» в «Литературную газету». Несмотря на настойчивые уговоры Фадеева, я колебался. И подмывало попробовать силы на таком новом для меня деле, как редактирование газеты, — казалось, я смогу сделать ее другой, более интересной, — и жаль было покидать «Новый мир».
Кроме того, и это было тоже немаловажно для меня, возникал вопрос — в чьи руки передать журнал? Допускаю, что это происходило от излишней самоуверенности, но я не видел человека, которому готов был бы без колебаний передать в руки дорогое для меня дело.
Не знаю, чем бы все кончилось, если бы не Твардовский, который вдруг, в присутствии Фадеева, посоветовал мне все-таки пойти на газету. Сказав, что мне по силам переменить ее к лучшему, он, словно угадав причину моих колебаний, добавил, что, если я пойду на «Литературную газету», он готов попробовать свои силы в «Новом мире».
Кандидатура Твардовского как редактора «Нового мира» до этого ни разу не приходила мне в голову. Я воспринимал его, и казалось с достаточными основаниями, как человека, от времени до времени готового проявлять свой темперамент в литературных спорах, но при этом не склонного повседневно и регулярно тянуть такую лямку, как редактирование толстого журнала.
Я ошибался, и это очень быстро подтвердилось — очевидно, именно тогда в жизни Твардовского пришел час, когда ему захотелось самому, на практике, в общественно — литературном деле применить те нравственные и эстетические критерии, которые у него сложились. И толстый литературный журнал был, конечно, хотя и нелегким, но благодарным полем для такого рода деятельности.
Я посмотрел на Твардовского с некоторой оторопью — настолько удивило меня своей неожиданностью его предложение. Очевидно, эта оторопь была написана у меня на лице, потому что он счел нужным подтвердить:
— Да, да, совершенно серьезно. Если ты возьмешься за ту лямку, я готов перенять от тебя эту.
Редко берусь дословно вспоминать давние разговоры, но в данном случае все это именно так и было сказано.
Я согласился пойти в «Литературную газету», а Твардовский через месяц стал редактором «Нового мира».
Вскоре мы договорились с Твардовским, что роман о событиях 1939 года в Монголии, «Товарищи по оружию», я, когда закончу, принесу в «Новый мир».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});