Неистовый. Повесть о Виссарионе Белинском - Лев Исаевич Славин
Белинский отказался объяснить появление книги Гоголя его умственным расстройством, он отвергнул эту версию. Он отвергнул также версию оторванности автора от России, версию дурного влияния. Он выдвинул версию корыстных целей Гоголя:
«Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямое этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается меня лично, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для вас)...»
В литературных кругах было известно, что Гоголь через Уварова добился крупной денежной подачки от правительства — по тысяче рублей серебром ежегодно в течение трех лет. Унизительное письмо Гоголя к Уварову с раболепной благодарностью стало известно благодаря Уварову, который распространил его среди литераторов, видимо, с воспитательной целью.
Таким образом, Белинский имел полное право назвать книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» «проделкой для достижения небесным путем чисто земных целей» и объявить в лицо Гоголю, что «гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора».
Да, это письмо к Гоголю — о его постыдной книге, о страшном падении великого писателя. И в то те время это — последовательное разоблачение печально известной «триединой формулы» Уварова: самодержавия с его «огромными корпорациями разных служебных воров», православия — «опоры кнута и угодника деспотизма» и официальной народности страны, погрязшей в крепостном рабстве, «где люди торгуют людьми» и «сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками», ибо нет в них «чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе».
Письмо дышит горечью. Казалось, Белинский пишет его спокойно. Он был непривычно молчалив и задумчив. Исписанные листы он откладывал в сторону, потом собрал и переписал набело. Это продолжалось три утра. В час дня он прекращал писать. Шли обедать. Он ничего не говорил о том, что пишет. Третье утро было посвящено распределению и упорядочению написанного. То, что он написал последним, он переместил в середину. Это были слова надежды на то, что общество «видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности и потому всегда готово простить писателю плохую книгу, но никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще в зародыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущность...»
Анненков ни о чем не расспрашивал Белинского, понимал, что любопытство со стороны может только помешать ему. На четвертый день Белинский вызвал его из мезонина:
— Хотите, прочту?
Павел Васильевич покойно уселся в кресло против Белинского. Он предвкушал удовольствие от мастерского, чинного и благопристойного писания Виссариона. Бедный толстый, благожелательный Анненков, всеобщий друг, любитель изящных компромиссов! При первых же словах письма он вздрогнул. Он беспрерывно ерзал в кресле. Его выпученные глаза не отрывались от Виссариона, в них были и страх и восхищение. Он представил себе состояние Гоголя, когда это огнедышащее письмо достигнет его.
— Поймите, Виссарион Григорьевич, вы препарируете Гоголя. Вы его вскрыли, вы обнажили пустоту и безобразие его идеалов, всех его понятий о добре и чести. Он будет подавлен и оскорблен.
Неистовый пожал плечами:
— А что же делать? Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него.
В этот момент ни Белинский, ни Анненков не представляли себе долговечности этого письма. Оно мгновенно разошлось по России во множестве списков, хотя за обладание им и даже просто за чтение его судили. И прошли годы, и не стало уже ни автора письма, ни его адресата, а письмо шло и шло по стране и гремело, и списки множились. Давно уже оно утратило значение частной переписки и превратилось в прокламацию огромной революционной силы. Оно было запрещено царской властью, и только в 1905 году его впервые широко опубликовали в России.
Жить! Жить!Белинский и его «Письмо» — это вся моя религия.
ТургеневВ один из последних дней перед отъездом в Париж Белинский, Тургенев и Анненков обедали в ресторане за длинным столом табльдота. Там сидела и группа
иностранцев. Они о чем-то оживленно беседовали. Особенно горячо ораторствовал молодой румянощекий немец. Тургенев прислушивался. Мимолетная ироническая улыбка тронула его губы. Это не ускользнуло от внимания Белинского. Он спросил:
—Что этот бурш так ярится?
— Они говорят о том, что король распустил ландтаг за неумеренно резкую критику правительства.
— И этот немец возмущен? Молодец!
— Что вы! Как раз наоборот. Он сказал: «Я люблю прогресс, но прогресс умеренный, да и в нем больше люблю умеренность, чем прогресс».
Белинский от изумления перестал есть, потом в сердцах ударил ложкой по столу и сказал:
— Тургенев, сделайте милость, скажите ему: «Я люблю суп, сваренный в горшке, но и тут больше люблю горшок, чем суп».
Тургенев предостерегающе поднял руку и прислушался к молодому немцу. Снова усмехнулся:
— А сейчас он похвалил одного оратора в ландтаге за то, что тот, как он выразился, «умеренно парит».
— Мещане, филистеры! — сказал Белинский с отвращением.— Началось гладью, а кончилось гадью. Ландтаг вообразил себя народной властью, а король разогнал его и теперь ведет себя как победивший деспот...
Нищета народа, немощь представительных учреждений все больше убеждали Белинского в несбыточности идеалов утопического социализма.
В Дрезден прибыли в дождь. Впрочем, у Белинского было превосходное настроение. Он доволен, что покинул наконец опостылевшее зальцбрунновское курортное захолустье. Доволен своим письмом Гоголю,— выговорился! Доволен и тем, что едет в Париж к знаменитому Тира де Мальмору. При мысли, что через несколько