Альбертина Сарразен - Меня зовут Астрагаль
Друг Жюльена оказался жизнерадостным, расфуфыренным пятидесятилетним толстяком, вовсе не похожим на видавшего виды матерого уголовника, каким я его себе воображала. Вообще моя голова была набита ложными представлениями: я слишком рано очутилась под замком, чтобы успеть что-нибудь увидеть в жизни, зато много читала, думала, фантазировала. Реальность на каждом шагу опрокидывала мои иллюзии, вот и сейчас, когда меня устраивали на заднем сиденье, где можно было лечь, я ждала захватывающего, опасного приключения… А на дороге было много машин, в машинах – полно народу: семейные прогулки, на обочине лотки с мясом, торгуют цветами, весенняя идиллия, День ландышей…
Жюльен болтал с приятелем. Я разглядывала его затылок, аккуратно обведенные кромкой стриженых светлых волос уши, выступающий из-под темно-синего костюма краешек воротника: гладковыбритый, румяный, весь в синем; приятель – такой же румяный, выбритый, тоже в синем, но седоватый. Верно, теперь меня так и будут перекладывать с кровати на автомобильное сиденье и с сиденья на кровать ничем мне не обязанные доброхоты, у которых, выходит, я в долгу. Меня это тогда нимало не смущало, я только злилась, так как не могла высказать вслух, что вообще-то не люблю принимать чужие милости, предпочитаю все брать сама и не умею быть благодарной.
Милый мой, нам было очень хорошо в эти последние ночи… в постели, которой я обязана тебе, я хоть как-то могла отплатить… это было так удивительно, и я прятала свое восхищение за притворной небрежностью… получалось так, будто я и девственница, и умелая любовница – все сразу… А теперь конец, мы уехали, спинка сиденья тверже стены, с которой я так неудачно спрыгнула, дверцы ничем не лучше решеток, дорога долгая, меня плавно покачивает в машине, и все, что в последнее время наполняло мою жизнь, постепенно вытеснялось памятью о прошлом, о том, что было до… О другой жизни, которая началась с тех пор, как меня арестовали, – я не сопротивлялась, и она захватила меня, бесшабашно-нелепая, примитивная и гнусная.
В той жизни никто со мной не нежничал, не спасал, не носил на руках, я стояла в тесной темной клетке полицейского фургона или сидела на дощатых лавках. Но все же в жестких рамках каждого дня можно было немножко порезвиться тайком. А новая свобода меня сковала и парализовала.
Глава III
– Ладно, Нини, не дуйся, откупорь-ка нам лучше бутылочку.
– Ясное дело, он рад-радешенек сбагрить нам свою обузу!..
Нини чернявая, костистая и худая как щепка, безгрудая, со смуглым скуластым лицом, маленькими острыми глазками. Женского в ней только завивка да наряд: узкое платье, туфли на толстых, но высоких каблуках. Похожа на марионетку. Как я поняла, до того как подцепить хозяина с хозяйским сыном и матерью в придачу, она была здесь служанкой.
Водитель – он согласился выпить глоточек: “Самую малость, меня ждет жена”, – Жюльен, переобувшийся в тапочки, Нини, ее Пьер и, наконец, я, обуза, – больше в ресторанчике никого не было. Ни одного посетителя. Пусто и мертво, дежурная обходительность ни к чему; с тех пор как заведение закрыли, любезная улыбка и услужливая поза Пьера, видно, валялись, отброшенные им, где-то среди пустующих столиков, под толстым слоем пыли. Из вылизанной, по-деревенски убранной столовой широкая арочная дверь с раздвинутыми занавесками вела в бар; я видела грязную стойку и захламленные полки: пустые бутылки, телефонные справочники рядом с утюгом и корзиной неглаженого белья, груды бумажек, папки, сборники нот… Все это не убиралось, то ли с досады на вынужденное закрытие, то ли в надежде на скорое открытие. В последнем случае достаточно было бы постелить скатерти да смахнуть пыль.
Обстановка производила странное впечатление не то наигранной бодрости, не то уныния; у меня, привыкшей к тесноте тюремных камер, закружилась голова от одного вида столь просторного помещения: примыкающая к бару давно не натиравшаяся танцевальная площадка, оркестровые подмостки с застывшими в черных футлярах-саркофагах инструментами, прислоненными к пианино или к сложенным в штабеля скамьям.
На танцевальную площадку через стеклянную крышу льется свет, и все предметы там вырисовываются четко, как под лучом прожектора. Зал освещен не так резко, солнце проникает сюда сквозь листья и цветы: вся терраса уставлена горшками и вазами, заменившими столики, за которыми раньше можно было выпить стаканчик на свежем воздухе; за террасой виднелись ворота, дорога, река.
– Здесь можно купаться? – спросила я, чтобы хоть что-нибудь сказать. – Когда живешь в двух шагах от воды, наверно, приятно с утра окунуться?
– Там сплошная тина, – ответил Пьер. – Правда, много раков. Ну и клиентов приманивает: прокатиться на лодке или вот, аккордеон послушать…
Не договорив, он взял свою шарманку, нацепил и, лениво растягивая мехи, стал наигрывать беглые арпеджио. Должно быть, ему было очень жарко: он сидел в одной майке, обтягивавшей его жирное брюхо, подмышки вспотели, лоб блестел.
– Вы играете?
Я добросовестно объясняю: когда-то училась на скрипке в провинциальной музыкальной школе, проходила сольфеджио, теперь уж давно не играла, потеряла форму, но…
– Слышишь, Жюльен, – перебивает меня Пьер, откладывая распяленный аккордеон, чтобы промочить горло – две капли ликера на стакан воды, мутновато-зеленоватое пойло раскаявшегося пьяницы, – притащи ей скрипку, пусть себе пиликает хоть целый день! Кстати, если попадется магнитофон, не забудь про меня, ладно? И велик для Нини…
Жюльен, развалившийся в кресле, вытянув ноги, промурлыкал “угу”.
В свойском, понимающем тоне хозяев сквозила подобострастная корысть: тут было и уважение к профессионалу, и снисходительность к приятелю, которого пришлось выручить. Как-никак они согласились взять на себя заботу обо мне, зная все или почти все – Жюльен представил меня “малолеткой в бегах”, не уточняя, откуда я сбежала: из тюрьмы или из дома, – значит, шли на риск. Пьер подчеркивал это под любым предлогом, намекая на возмещение прошлых и будущих убытков в случае моего неминуемого, по его мнению, ареста и привлечения его, Пьера, как сообщника.
– Знаете, – перебила я, – когда четыре года назад легавые… то есть…
– Вот пожалуйста, – бодро подхватил Пьер. – Давай-ка уговоримся сразу: у меня ребенок, и никаких таких разговоров при нем быть не должно.
– Но сейчас его здесь нет!
– Вы бы и при нем сказанули то же самое. Так что привыкайте: никаких “легавых”, никаких “тюряг”. Ясно?
Похоже, я опять угодила в клетку!
Впрочем, это лучше, чем расспросы. И я тут же зареклась про себя: ни слова сверх самого необходимого, пусть язык у меня отнимется, как отнялась нога, меньше будет хлопот.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});