Константин Симонов - Далеко на востоке (Халхин-гольские записки)
Только тогда мне не повезло, я хотел, но не попал в Испанию, а здесь мне повезло, и я попал.
Я, конечно, уже и тогда не был таким несмышленышем, чтобы не представлять себе взаимосвязанности событий в Испании и на Халхин-Голе и того, что происходило на Западе, где Германия в эти дни воевала с Польшей. Логически, в уме, для меня и тогда существовали эти связи, но почувствовал их всем сердцем и всей шкурой я только тогда, когда сам окунулся в 1941 году в громадную трагедию общенародного бедствия.
Кстати сказать, в первый же день на фронте в 1941 году я вдруг и навсегда разлюбил некоторые стихи Киплинга, которые очень долго и очень упорно любил, любил еще на Халхин-Голе; Киплинг и после 41-го года не перестал для меня существовать как интересный поэт, многие стихи которого мне продолжают нравиться.
Но киплинговская военная романтика, все то, что, минуя существо стихов, подкупало меня в нем в юности, вдруг перестало иметь какое-либо отношение к той войне, которую я видел, и ко всему тому, что я испытал. Все это в 41-м году вдруг показалось далеким, маленьким и нарочито напряженным, похожим на ломающийся мальчишеский бас.
А в 39-м, там, на Халхин-Голе, я еще любил все стихи Киплинга!
Пожалуй, именно на этом маленьком примере я могу самому себе яснее всего объяснить, что переменилось в моей душе по Дороге от 1939-го к 1941 году.
Лапин, Хацревин и Славин уехали. Мы простились с ними, не зная, когда увидимся снова.
Сейчас, много лет спустя, мне снова вспоминаются вес люди, с которыми мы были вместе там, на Халхин-Голе.
Вспоминается Ортенберг, к которому у меня уже тогда, на Халхин-Голе, пробивались робкие симпатии с примесью некоторой опаски и раздражения и которого я в годы большой войны полюбил как одного из самых близких своих друзей. Мучивший всех и мучившийся сам, тормошливый, непоседливый, бессонный, то отвратительно придирчивый, то ворчливо добрый, Ортенберг, каждые свободные полчаса ребячливо учившийся ездить на мотоциклетке, гонявшийся на ней вокруг наших юрт и то-тут, то там с грохотом падавший. Сначала доносились рев, гудение, потом треск - и тишина. Это значило, что полковой комиссар опять упал с мотоциклетки.
Вспоминаются и другие товарищи по редакции. Тогда на Халхин-Голе уцелели все - никого даже не поцарапало. Никого, кроме Ставского, не ранило и на финской войне, хотя половина была и на ней. А за эту войну почти все они погибли.
Погиб под Харькввом толстый Миша Бернштейн, всюду чувствовавший себя как дома, носивший на толстом брюхе сразу два фотоаппарата, почти физически лишенный чувства страха, обжора и примитивный хитрец, умевший найти место для того, чтобы выспаться даже в землянке, где стоял всего один стол со штабными документами и одна табуретка.
Погиб, тоже под Харьковом, Миша Розенфельд. Убит бандеровцами под Львовом Паша Трошкин, которого я видел на Халхин-Голе только мельком, по-моему, самый храбрый из всех наших фотокорреспондентов, хотя мне всегда казалось потом, когда я его наблюдал, что он физически боялся смерти ничуть не меньше меня, но только быстрее и решительнее всех нас преодолевал это чувство.
Погиб под Великими Луками Ставский.
Погибли под Киевом Борис Лапин и Захар Хацревин. Потом некоторые писатели попрекали этим Ортенберга, якобы задержавшего их в Киеве, не отозвавшего их оттуда вовремя, когда их было пора отозвать, и т. д. и т. п.
Это кажется мне совершенной неправдой, одной из тех легенд, которые возникают, когда умирает очень хороший и дорогой человек и начинают говорить, что если бы он в тот вечер не попал бы туда-то или туда-то, или если бы врач приехал на пять минут раньше, или если бы... - словом, если бы не тысяча "если бы", то он непременно остался бы жив.
Конечно, в Киеве дело было не в том, что Лапина и Хацревина кто-то не отозвал или задержал, а в том, что они были - они то есть люди долга. И во время трагических боев за Киев, пока там дрались и пока оттуда отступала армия, в которую они были посланы, они не могли не оставаться в ней и не могли не уходить вместе с нею. Они были настолько решительны и бескомпромиссны, что, если бы у них оказался в планшетках журналистский материал, который необходимо было напечатать в газете а для этого нужно было самим доставить его в Москву, они бы пренебрегли поверхностным мнением о том, ловко это или неловко. Но в той обстановке, очевидно, у них не было и не могло быть такого материала. И, не чувствуя необходимости, а без этого не считая для себя возможным уехать, они не уехали. Так мне кажется.
Правда, все остальное - когда остатки армии уже погибали за Киевом, дерясь в окружении, - могло оказаться и трагической случайностью; Лапин и Хацревин, как и некоторые другие люди, могли выбраться из окружения, а могли и не выбраться. Говорят, что Хацревин заболел. У него вообще были тяжелые болезненные припадки. А Лапин не захотел его оставить и остался с ним.
Может быть, это одна из тех легенд, которые часто ходят вокруг гибели хороших людей, но она очень похожа на правду, Это было вполне в характере Лапина.
На Халхин-Голе мы первое время жили в одной юрте вчетвером: Славин, Лапин, Хацревин и я. Узкие железные койки стояли по кругу у войлочных стен. Посредине стоял стол, на котором писали, сидя на койках. Впрочем, иногда, когда особенно надоедали комары, залезали днем в раскаленную солнцем "эмку", закрывали все стекла, давили внутри всех комаров и потом писали, сидя в этом пекле. А вечерами устраивали в юрте небольшой костер из старых газет и выкуривали дымом комаров. Впрочем, вскоре их снова набиралась полная юрта.
Круглая дыра наверху юрты закрывалась четырехугольным войлоком, все четыре угла которого были привязаны снаружи крепкими веревками к канату, охватывавшему всю юрту примерно на середине ее высоты. Когда шли дожди и был сильный ветер, воровки лопались, войлок срывался, открывал наверху отверстие, и целые ушаты воды среди ночи опрокидывались на наши койки. Всем было мокро, но вылезать наружу никому не хотелось. Начиналась торговля.
Захар Хацревин, в быту самый ленивый из всех нас четырех, сразу же начинал уговаривать меня выйти наружу и привязать войлок. Если большая часть дождя падала не на его сторону юрты, он убеждал меня довольно вяло; но если дождь сыпался сильней всего именно на его койку, он, тщательно закрывшись вторым одеялой и накинув на голову шинель, принимался за меня с максимальной для его лени энергией. Говорил он примерно следующее:
- Вы прелестный парень, Костя, мы все это знаем и ценим. Кроме того, вы моложе всех нас, и я надеюсь, что вы не станете отрицать этого. Кроме того, третьего дня я уже вылезал и привязывал вместе с вами этот проклятый войлок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});