Александр Бенуа - Дневник. 1918-1924
Только после того, что-то около 10 часов приехал Шкловский, на сей раз более со мной любезный (что это: присутствие дам или перспектива работы со мной, ибо все, кроме меня, уже наслышаны о каком-то «Совете десяти», которого я буду председателем, а Шкловский одним из членов — что это еще за кошмар?), общий тон разговора оживился. Стали откровеннее критиковать Луначарского, Ларису (хотя Шкловский, видимо, к ней неравнодушен) и особенно от всех попало Ятманову. Тут же по поводу угрозы общего социализирования быта высказано Горьким глубокомысленное предположение, что никакой реставрации быть не может, а что вот русский мужичок потерпит-потерпит и годика через два такой устроит «мужицкий свой социализм», что уже тут… (не было договорено, зато многозначительно разведено руками). Все те же песенки про русского мужика. Но ведь мужик любит продавать и покупать, и для этого нужен порядок в стране. Я думаю, что мужик просто пригласит, и гораздо скорее, чем через два года, варягов, после чего и наступит правительственное благодеяние. А до этого стихия должна расплескаться вовсю и в быт проникнуть окончательно. Думаю при этом, что именно Горький не будет по хорошей своей мужицкой закваске заодно с мужичком. Пока же он постепенно становится самым отъявленным буржуем. И он, и Десницкий — оба с азартом собирают китайщину и всякую другую всячину. Между прочим. Горький недавно купил хорошую статую черного дерева какого-то философа с лицом, удивительно на него похожим. Называет он ее портретом своего дедушки. Родства с китайцами Горького я раньше не замечал, оно еще более проступило, когда он облекся в пестрый и золотом расшитый мандариновый халат и уселся в углу на красное лаковое кресло. Типично буржуазные нотки слышатся и в том, что и жена и муж (больше жена, но не менее и муж) так много говорят о своих новых друзьях и всяких князьях Михайловичах, причем он ее дразнит для проверки: ты-де, мол, таешь от счастья, что у тебя бывают высочества, но при этом и сам, видимо, чрезвычайно польщен этим. Я особенно это заприметил, когда он художнику-адъютанту, которому поручено спасать Михайловский дворец, с утрированным, простоватым тоном бросил упрек: «Что же ты его (Сергея Михайловича) сюда не привел, ведь бедняга прямо умирает со скуки!»
Мария Федоровна даже помирилась с большевиками и поступила в районную управу Выборгской части (где она имеет близких друзей — тех самых рабочих, которые несколько недель назад приходили к Горькому с попреками: пошто он их оставил?) специально для того, чтобы спасать культуру. И вот Мария Федоровна собирается спасать Михайловский дворец тем, что возьмет культурно-просветительский отдел при управлении под свое покровительство. Из этих рассказов Николая Михайловича, которого Горький называет «бедный старик», я понял, что тот с ним взял тон угнетенной невинности. Он-де никогда политикой не занимался, всегда фрондировал, он-де — историк, ученый. Растерянность его доходит до того, что он часть своих миниатюр — несомненно, худших, и то для отвода глаз — все еще держит открыто, не находя в себе решимости заняться их сохранностью (отчасти это, может быть, и так, но отчасти, наверное, это хитрость).
Для целей же охраны избран Шкловский, который мне сегодня показался менее тупым, более юрким и потешливым. Тончик хулигана и громилы продолжает изредка звучать, но тут же он возмущается Пуниным и Ятмановым. В добрый час. Из него еще может выйти более или менее надежный (никогда не вполне, но таковых нет) охранник художественной старины. Он взывает, во всяком случае, к энергии и организованности, «а то сидят они все там в передней у Луначарского и только отписываются», что скорее истина. Не перечил мне и тогда, когда я стал говорить о необходимости выработать план. И вот снова я чувствую для себя опасность быть втянутым.
По поводу рекогносцировки Марии Федоровны — с большевиками и даже с Лениным, который ее принял сухо (а Ларису будто бы даже дерзко), но прощался с величайшим изъявлением нежности, затронув вообще тему о ликвидации саботажа, — Манухин молчит, и Горький возмущен тем, что интеллигенция пошла на поклон. Причину такой ненормальности Горький видит в дурном влиянии на доктора его домового комитета, во главе которого стоит Димочка [Философов] и который весь представляет собой шипящую многоголовую гидру. Сказать кстати, ставят у Судьбинина «Павла I» Мережковского. Вот куда меня не тянет, вот из-за чего не стоило делать революцию.
Завтракаем мы у Кюнерда (дивный солнечный день. Какой гимн Кесарю представляет собой в такие дни площадь Зимнего дворца!). Живет он вместе с Гессеном в первом этаже Кавосова дома (ныне барона Гинцбурга) на Миллионной, очень изящно реставрированным. Собирает крошечный фарфор с большим вкусом к цветистому, яркому. Не говорит сугубо глупостей даже о войне (видимо, полная усталость). Гастинг, очень понравившийся Акице в своей военной форме, менее приятен. Он, густо покраснев, выдал, что знаком с мадам Коллонтай, которая его учит большевизму. Она же поведала ему, что для них было полнейшей неожиданностью, что они продержались больше месяца! Верит в их честность и добродетель (теперь уже общее мнение, что Ленин брал у немцев деньги, но надул их!). Троцкий, говорит, вернулся из Бреста «разъяренный». В таком случае, оказывается, и он не хитрил, и он никого не проводил, а просто «не думал сделать то, чего и нельзя было сделать по фактической обстановке». Или же он в последнюю минуту оробел и не решился совершить истинно героический поступок — взять на себя грех. Выходит в таком случае, что продолжение войны вовсе не дьявольски остроумная штучка, а простой камуфляж бездарности, как и все остальное, и даже включающий весь ансамбль четырехгодичных нелепостей[9].
Я продолжаю думать, что какой бы то ни было мир спас бы положение, но, разумеется, что не-мир не может ничего спасти и «обреченность» продолжает оставаться в полной силе.
Застрелился Каледин. Значит ли это, что Дон стал большевистским? Бестолковость газетных известий (едва ли всегда умышленная, — скорее просто бестолочи) не позволяет вообще судить о том, что творится на свете и в России. Думаю, во всяком случае, что все эти домашние Аустерлицы и Ватерлоо, которые происходят то тут, то там на внутреннем фронте, на самом деле не превосходят по значению смехотворный «бой под Цусимой». Все же контрреволюционные выступления похожи по характеру с нашими юнкеровскими бунтами, имевшими даже для Петербурга чисто участковое значение. Все слишком устали, слишком деморализованы. Опять те же Коллонтай: никак не ожидал, что она встрянет в такую пассивность. Кисель. Но по киселю никакой борозды, о которой мечтал Троцкий, не проведешь. Провел он, глядь — она уже сомкнулась. Вероятно, и теперь, на почве не-войны, кисель опять, может, и похлебают. Всего все равно не расхлебают. Больше выльют. Это вовсе не значит, что я не верю в Россию. Но я думаю, что все ее значение станет действенным с момента, когда она начнет прояснять проекты, когда она в значительной степени войдет в состав других политических организмов. Я верю в русскую мысль, а не в русское государство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});